Я и до нее жил в мечтах, жил с самого детства в мечтательном царстве известного оттенка; но с появлением этой главной и все поглотившей во мне идеи мечты мои скрепились и разом отлились в известную форму: из глупых сделались разумными.
Что отец — это бы еще ничего, и нежностей я не любил, но человек этот меня знать не хотел и унизил, тогда как я мечтал о нем все эти годы взасос (если можно так о мечте выразиться).
Я сказал уже, что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому я не мог вообразить, как можно было так постареть и истереться всего только в девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
Да и вообще до сих пор, во всю жизнь, во всех мечтах моих о том, как я буду обращаться с людьми, — у меня всегда выходило очень умно; чуть же на деле — всегда очень глупо.
Особенно счастлив я был, когда, ложась спать и закрываясь одеялом, начинал уже один, в самом полном уединении, без ходящих кругом людей и без единого от них звука, пересоздавать жизнь на иной лад. Самая яростная мечтательность сопровождала меня вплоть до открытия «идеи», когда все мечты из глупых разом стали разумными и из мечтательной формы романа перешли в рассудочную форму действительности.
Вообще, все эти мечты о будущем, все эти гадания — все это теперь еще как роман, и я, может быть, напрасно записываю; пускай бы оставалось под черепом; знаю тоже, что этих строк, может быть, никто не прочтет; но если б кто и прочел, то поверил ли бы он, что, может быть, я бы и не вынес ротшильдских миллионов?
Эта, уже утрированная, мечта повлияла даже тогда на мой успех в седьмом классе гимназии; я перестал учиться именно из фанатизма: без образования будто прибавлялось красоты к идеалу.
Он всю жизнь свою, каждый день может быть, мечтал с засосом и с умилением о полнейшей праздности, так сказать, доводя идеал до абсолюта — до бесконечной независимости, до вечной свободы мечты и праздного созерцания.
Иная пламенная ночная мечта, вместе с утренним светом и холодом, совершенно даже испаряется, и мне самому случалось иногда припоминать по утрам иные свои ночные, только что минувшие грезы, а иногда и поступки, с укоризною и стыдом.
В такое петербургское утро, гнилое, сырое и туманное, дикая мечта какого-нибудь пушкинского Германна из «Пиковой дамы» (колоссальное лицо, необычайный, совершенно петербургский тип — тип из петербургского периода!), мне кажется, должна еще более укрепиться.
Скажу заранее: есть замыслы и мечты в каждой жизни до того, казалось бы, эксцентрические, что их с первого взгляда можно безошибочно принять за сумасшествие.
«И к чему все эти прежние хмурости, — думал я в иные упоительные минуты, — к чему эти старые больные надрывы, мое одинокое и угрюмое детство, мои глупые мечты под одеялом, клятвы, расчеты и даже „идея“?
— Милый, добрый Аркадий Макарович, поверьте, что я об вас… Про вас отец мой говорит всегда: «милый, добрый мальчик!» Поверьте, я буду помнить всегда ваши рассказы о бедном мальчике, оставленном в чужих людях, и об уединенных его мечтах… Я слишком понимаю, как сложилась душа ваша… Но теперь хоть мы и студенты, — прибавила она с просящей и стыдливой улыбкой, пожимая руку мою, — но нам нельзя уже более видеться как прежде и, и… верно, вы это понимаете?
— Нет, это — не мечта. Он был у меня сегодня и объяснил подробнее. Акции эти давно в ходу и еще будут пущены в ход, но, кажется, где-то уж начали попадаться. Конечно, я в стороне, но «ведь, однако же, вы тогда изволили дать это письмецо-с», — вот что мне сказал Стебельков.
— Ну вот еще! Но довольно, довольно! я вам прощаю, только перестаньте об этом, — махнула она опять рукой, уже с видимым нетерпением. — Я — сама мечтательница, и если б вы знали, к каким средствам в мечтах прибегаю в минуты, когда во мне удержу нет! Довольно, вы меня все сбиваете. Я очень рада, что Татьяна Павловна ушла; мне очень хотелось вас видеть, а при ней нельзя было бы так, как теперь, говорить. Мне кажется, я перед вами виновата в том, что тогда случилось. Да? Ведь да?
Золотой век — мечта самая невероятная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь свою и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки, без которой народы не хотят жить и не могут даже и умереть!
— Нет, это — плоды вашего дела! — резко возвысила она голос. — В последний раз обращаюсь к вам, Аркадий Макарович, — хотите ли вы обнаружить адскую интригу против беззащитного старика и пожертвовать «безумными и детскими любовными мечтами вашими», чтоб спасти родную вашу сестру?
Негодованье, сожаленье, Ко благу чистая любовь И славы сладкое мученье В нем рано волновали кровь. Он с лирой странствовал на свете; Под небом Шиллера и Гете Их поэтическим огнем Душа воспламенилась в нем; И муз возвышенных искусства, Счастливец, он не постыдил: Он в песнях гордо сохранил Всегда возвышенные чувства, Порывы девственной мечты И прелесть важной простоты.