Неточные совпадения
Дело в
том, что это не рассказ и не записки.
Представьте себе мужа, у которого лежит на столе жена, самоубийца, несколько часов перед
тем выбросившаяся из окошка.
Притом это закоренелый ипохондрик, из
тех, что говорят сами с собою.
Конечно, процесс рассказа продолжается несколько часов, с урывками и перемежками, и в форме сбивчивой:
то он говорит сам себе,
то обращается как бы к невидимому слушателю, к какому-то судье.
Если б мог подслушать его и всё записать за ним стенограф,
то вышло бы несколько шершавее, необделаннее, чем представлено у меня, но, сколько мне кажется, психологический порядок, может быть, и остался бы
тот же самый.
Вот это предположение о записавшем всё стенографе (после которого я обделал бы записанное) и есть
то, что я называю в этом рассказе фантастическим.
Она теперь в зале на столе, составили два ломберных, а гроб будет завтра, белый, белый гроденапль […гроденапль… — плотная шелковая ткань.], а впрочем, не про
то…
Дело в
том, что я всё хожу, хожу, хожу…
Это если хотите знать,
то есть если с самого начала брать,
то она просто-запросто приходила ко мне тогда закладывать вещи, чтоб оплатить публикацию в «Голосе» о
том, что вот, дескать, так и так, гувернантка, согласна и в отъезд, и уроки давать на дому, и проч., и проч.
Была она такая тоненькая, белокуренькая, средневысокого роста; со мной всегда мешковата, как будто конфузилась (я думаю, и со всеми чужими была такая же, а я, разумеется, ей был всё равно, что
тот, что другой,
то есть если брать как не закладчика, а как человека).
То есть, видите ли, я этого себе никогда не позволяю, у меня с публикой тон джентльменский: мало слов, вежливо и строго.
Но она вдруг позволила себе принести остатки (
то есть буквально) старой заячьей куцавейки, — и я не удержался и вдруг сказал ей что-то, вроде как бы остроты.
Тут-то я и заметил ее в первый раз особенно и подумал что-то о ней в этом роде,
то есть именно что-то в особенном роде.
Да, помню и еще впечатление,
то есть, если хотите, самое главное впечатление, синтез всего: именно что ужасно молода, так молода, что точно четырнадцать лет.
А меж
тем ей тогда уже было без трех месяцев шестнадцать.
А впрочем, я не
то хотел сказать, вовсе не в
том был синтез.
Я узнал потом, что она у Добронравова и у Мозера с этой куцавейкой была, но
те, кроме золота, ничего не принимают и говорить не стали.
В этот раз,
то есть от Мозера, она принесла сигарный янтарный мундштук — вещица так себе, любительская, но у нас опять-таки ничего не стоящая, потому что мы — только золото.
Так как она приходила уже после вчерашнего бунта,
то я встретил ее строго.
…Ну вот с
тех пор всё и началось.
Добрые и кроткие недолго сопротивляются и хоть вовсе не очень открываются, но от разговора увернуться никак не умеют: отвечают скупо, но отвечают, и чем дальше,
тем больше, только сами не уставайте, если вам надо.
Дело в
том, что она принесла этот образ (решилась принести)…
Вот теперь уже началось, а
то я всё путался…
Дело в
том, что я теперь всё это хочу припомнить, каждую эту мелочь, каждую черточку.
Образ богородицы. Богородица с младенцем, домашний, семейный, старинный, риза серебряная золоченая — стоит — ну, рублей шесть стоит. Вижу, дорог ей образ, закладывает весь образ, ризы не снимая. Говорю ей: лучше бы ризу снять, а образ унесите, а
то образ все-таки как-то
того.
— Нет, не
то что запрещено, а так, может быть, вам самим…
— Не презирайте никого, я сам был в этих тисках, да еще похуже-с, и если теперь вы видите меня за таким занятием…
то ведь это после всего, что я вынес…
— Вы мстите обществу? Да? — перебила она меня вдруг с довольно едкой насмешкой, в которой было, впрочем, много невинного (
то есть общего, потому что меня она решительно тогда от других не отличала, так что почти безобидно сказала). «Ага! — подумал я, — вот ты какая; характер объявляется, нового направления».
— Видите, — заметил я тотчас же полушутливо, полутаинственно. — «Я — я есмь часть
той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро…» […я — есмь часть
той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро… — слова Мефистофеля из третьей сцены «Фауста» Гете.]
—
То есть не читали вовсе. Надо прочесть. А впрочем, я вижу опять на ваших губах насмешливую складку. Пожалуйста, не предположите во мне так мало вкуса, что я, чтобы закрасить мою роль закладчика, захотел отрекомендоваться вам Мефистофелем. Закладчик закладчиком и останется. Знаем-с.
И еще хочу прибавить, что когда эта молодежь, эта милая молодежь, захочет что-нибудь такое умное и проникнутое,
то вдруг слишком искренно и наивно покажет лицом, что «вот, дескать, я говорю тебе теперь умное и проникнутое», — и не
то чтоб из тщеславия, как наш брат, а так и видишь, что она сама ужасно ценит всё это, и верует, и уважает, и думает, что и вы всё это точно так же, как она, уважаете.
В
тот же день я пошел на последние поиски и узнал об ней всю остальную, уже текущую подноготную; прежнюю подноготную я знал уже всю от Лукерьи, которая тогда служила у них и которую я уже несколько дней
тому подкупил.
То есть я ведь про нее, про нее одну.
Но что со мной? Если я так буду,
то когда я соберу всё в точку? Скорей, скорей — дело совсем не в
том, о боже!
«Подноготную», которую я узнал об ней, объясню в одном слове: отец и мать померли, давно уже, три года перед
тем, а осталась она у беспорядочных теток.
То есть их мало назвать беспорядочными.
Я являлся как бы из высшего мира: всё же отставной штабс-капитан блестящего полка, родовой дворянин, независим и проч., а что касса ссуд,
то тетки на это только с уважением могли смотреть, У теток три года была в рабстве, но все-таки где-то экзамен выдержала, — успела выдержать, урвалась выдержать, из-под поденной безжалостной работы, — а это значило же что-нибудь в стремлении к высшему и благородному с ее стороны!
Кончили
тем, что намеревались продать.
Присватался, стал сговариваться с тетками, к
тому же — пятьдесят лет ему; она в ужасе.
Я уж это всё знал, а в
тот день после утрешнего и порешил.
И вообще я весь
тот день был ужасно доволен.
Тут же у ворот, ей, изумленной уже
тем, что я ее вызвал, при Лукерье, я объяснил, что сочту за счастье и за честь…
Говорил же я не только прилично,
то есть выказав человека с воспитанием, но и оригинально, а это главное.
Я и после вспоминал про
то с наслаждением, хоть это и глупо: я прямо объявил тогда, без всякого смущения, что, во-первых, не особенно талантлив, не особенно умен, может быть, даже не особенно добр, довольно дешевый эгоизм (я помню это выражение, я его, дорогой идя, тогда сочинил и остался доволен) и что — очень может быть — заключаю в себе много неприятного и в других отношениях.
Конечно, я имел настолько вкуса, что, объявив благородно мои недостатки, не пустился объявлять о достоинствах: «Но, дескать, взамен
того имею то-то, то-то и то-то».
Я видел, что она пока еще ужасно боится, но я не смягчил ничего, мало
того, видя, что боится, нарочно усилил: прямо сказал, что сыта будет, ну а нарядов, театров, балов — этого ничего не будет, разве впоследствии, когда цели достигну.
Я прибавил, и тоже как можно вскользь, что если я и взял такое занятие,
то есть держу эту кассу,
то имею одну лишь цель, есть, дескать, такое одно обстоятельство…
Так что острота ее утром насчет
того, что я «мщу», была несправедлива.
То есть, видите ли, скажи я ей прямо словами: «Да, я мщу обществу», и она бы расхохоталась, как давеча утром, и вышло бы и в самом деле смешно.
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж
тем как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни был рожден.
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И
то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё
те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.