Неточные совпадения
—
То есть где остановлюсь?.. Да не знаю
еще, право… так…
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно
еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина,
то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в
том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.
— О,
еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов,
то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
Монашенка не монашенка, а
еще пуще
того.
— Эх! Ух! — кривился чиновник, и даже дрожь его пробирала, — а ведь покойник не
то что за десять тысяч, а за десять целковых на
тот свет сживывал, — кивнул он князю. Князь с любопытством рассматривал Рогожина; казалось,
тот был
еще бледнее в эту минуту.
Ну, а я этой порой, по матушкину благословению, у Сережки Протушина двадцать рублей достал, да во Псков по машине и отправился, да приехал-то в лихорадке; меня там святцами зачитывать старухи принялись, а я пьян сижу, да пошел потом по кабакам на последние, да в бесчувствии всю ночь на улице и провалялся, ан к утру горячка, а
тем временем за ночь
еще собаки обгрызли.
Да и летами генерал Епанчин был
еще, как говорится, в самом соку,
то есть пятидесяти шести лет и никак не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь.
— По-ку-рить? — с презрительным недоумением вскинул на него глаза камердинер, как бы все
еще не веря ушам, — покурить? Нет, здесь вам нельзя покурить, а к
тому же вам стыдно и в мыслях это содержать. Хе… чудно-с!
— Ну как я об вас об таком доложу? — пробормотал почти невольно камердинер. — Первое
то, что вам здесь и находиться не следует, а в приемной сидеть, потому вы сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня спросится… Да вы что же, у нас жить, что ли, намерены? — прибавил он,
еще раз накосившись на узелок князя, очевидно не дававший ему покоя.
Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу или как-нибудь, непременно
еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения.
Князь объяснил все, что мог, наскоро, почти
то же самое, что уже прежде объяснял камердинеру и
еще прежде Рогожину. Гаврила Ардалионович меж
тем как будто что-то припоминал.
— Ну, стало быть, и кстати, что я вас не пригласил и не приглашаю. Позвольте
еще, князь, чтоб уж разом все разъяснить: так как вот мы сейчас договорились, что насчет родственности между нами и слова не может быть, — хотя мне, разумеется, весьма было бы лестно, —
то, стало быть…
Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию, лет назад около пяти, а сам два года
тому назад умер, внезапно, не сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его
еще года два; что он его не вылечил, но очень много помог; и что, наконец, по его собственному желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
— Вспомните, Иван Федорович, — сказал тревожливо и колеблясь Ганя, — что ведь она дала мне полную свободу решенья до
тех самых пор, пока не решит сама дела, да и тогда все
еще мое слово за мной…
—
Еще бы ты-то отказывался! — с досадой проговорил генерал, не желая даже и сдерживать досады. — Тут, брат, дело уж не в
том, что ты не отказываешься, а дело в твоей готовности, в удовольствии, в радости, с которою примешь ее слова… Что у тебя дома делается?
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако, до сих пор всё
тем только у нас в доме и держится, что последнего слова
еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и все скажется.
Да тут именно чрез ум надо бы с самого начала дойти; тут именно надо понять и… и поступить с обеих сторон: честно и прямо, не
то… предуведомить заранее, чтобы не компрометировать других,
тем паче, что и времени к
тому было довольно, и даже
еще и теперь его остается довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на
то, что остается всего только несколько часов…
Так как и сам Тоцкий наблюдал покамест, по некоторым особым обстоятельствам, чрезвычайную осторожность в своих шагах, и только
еще сондировал дело,
то и родители предложили дочерям на вид только
еще самые отдаленные предположения.
А так как свадьба действительно была
еще только в намерении,
то Афанасий Иванович смирился и уступил Настасье Филипповне.
На вопрос Настасьи Филипповны: «Чего именно от нее хотят?» — Тоцкий с прежнею, совершенно обнаженною прямотой, признался ей, что он так напуган
еще пять лет назад, что не может даже и теперь совсем успокоиться, до
тех пор, пока Настасья Филипповна сама не выйдет за кого-нибудь замуж.
Сначала с грустною улыбкой, а потом, весело и резво рассмеявшись, она призналась, что прежней бури во всяком случае и быть не могло; что она давно уже изменила отчасти свой взгляд на вещи, и что хотя и не изменилась в сердце, но все-таки принуждена была очень многое допустить в виде совершившихся фактов; что сделано,
то сделано, что прошло,
то прошло, так что ей даже странно, что Афанасий Иванович все
еще продолжает быть так напуганным.
Впрочем, можно было бы и
еще много рассказать из всех историй и обстоятельств, обнаружившихся по поводу этого сватовства и переговоров; но мы и так забежали вперед,
тем более что иные из обстоятельств являлись
еще в виде слишком неопределенных слухов.
— Ничему не могу научить, — смеялся и князь, — я все почти время за границей прожил в этой швейцарской деревне; редко выезжал куда-нибудь недалеко; чему же я вас научу? Сначала мне было только нескучно; я стал скоро выздоравливать; потом мне каждый день становился дорог, и чем дальше,
тем дороже, так что я стал это замечать. Ложился спать я очень довольный, а вставал
еще счастливее. А почему это все — довольно трудно рассказать.
— Коли говорите, что были счастливы, стало быть, жили не меньше, а больше; зачем же вы кривите и извиняетесь? — строго и привязчиво начала Аглая, — и не беспокойтесь, пожалуйста, что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества с вашей стороны. С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам пальчик, вы из
того и из другого одинаково похвальную мысль выведете, да
еще довольны останетесь. Этак можно прожить.
— Давеча, действительно, — обратился к ней князь, несколько опять одушевляясь (он, казалось, очень скоро и доверчиво одушевлялся), — действительно у меня мысль была, когда вы у меня сюжет для картины спрашивали, дать вам сюжет: нарисовать лицо приговоренного за минуту до удара гильотины, когда
еще он на эшафоте стоит, пред
тем как ложиться на эту доску.
Мне кажется, он, наверно, думал дорогой: «
Еще долго,
еще жить три улицы остается; вот эту проеду, потом
еще та останется, потом
еще та, где булочник направо…
еще когда-то доедем до булочника!» Кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, — все это надо перенести, а главное, мысль: «Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!» Ну, вот это все предварительно.
В
тот же день все узнали, вся деревня; всё обрушилось опять на Мари: ее
еще пуще стали не любить.
Я поцеловал Мари
еще за две недели до
того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил,
то все дети были уже на моей стороне.
Когда я,
еще в начале моего житья в деревне, — вот когда я уходил тосковать один в горы, — когда я, бродя один, стал встречать иногда, особенно в полдень, когда выпускали из школы, всю эту ватагу, шумную, бегущую с их мешочками и грифельными досками, с криком, со смехом, с играми,
то вся душа моя начинала вдруг стремиться к ним.
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми.
Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться, до
того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на
то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Извините, князь, — горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость, — ради бога, извините! Вы видите, в какой я беде! Вы
еще почти ничего не знаете, но если бы вы знали все,
то наверно бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним…
С некоторого времени он стал раздражаться всякою мелочью безмерно и непропорционально, и если
еще соглашался на время уступать и терпеть,
то потому только, что уж им решено было все это изменить и переделать в самом непродолжительном времени.
— Тебя
еще сечь можно, Коля, до
того ты
еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
—
Еще и
то заметьте, Гаврила Ардалионович, чем же я был давеча связан, и почему я не мог упомянуть о портрете? Ведь вы меня не просили.
Заглянул Птицын и кликнул Ганю;
тот торопливо бросил князя и вышел, несмотря на
то что он
еще что-то хотел сказать, но видимо мялся и точно стыдился начать; да и комнату обругал тоже, как будто сконфузившись.
Согласитесь сами, у всякого есть свои недостатки и свои… особенные черты, у других, может,
еще больше, чем у
тех, на которых привыкли пальцами указывать.
— Ты всё
еще сомневаешься и не веришь мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание в
том, чтобы ты был счастлив, и ты это знаешь; я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за себя; ты не можешь
того же требовать от сестры…
— Да чуть ли
еще не бранила вас, князь. Простите, пожалуйста. Фердыщенко, вы-то как здесь, в такой час? Я думала, по крайней мере хоть вас не застану. Кто? Какой князь? Мышкин? — переспросила она Ганю, который между
тем, все
еще держа князя за плечо, успел отрекомендовать его.
— Да и я бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке. — Давеча меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне, — потом я с Епанчиными про вас говорил… а рано утром,
еще до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин… И в
ту самую минуту, как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
— И
еще по
тому, что такою вас именно и воображал… Я вас тоже будто видел где-то.
Самолюбивый и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить себя благороднее; чувствовавший, что
еще новичок на избранной дороге и, пожалуй, не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии, и в
то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить все противоположности, — он должен теперь испить
еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту!
И вот генерал тут, пред всеми, да
еще торжественно приготовившись и во фраке, и именно в
то самое время, когда Настасья Филипповна «только случая ищет, чтоб осыпать его и его домашних насмешками».
Он воротился смущенный, задумчивый; тяжелая загадка ложилась ему на душу,
еще тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь… Он до
того забылся, что едва разглядел, как целая рогожинская толпа валила мимо его и даже затолкала его в дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за Рогожиным. Все громко, в голос, толковали о чем-то. Сам Рогожин шел с Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому, неотлагательном.
— Ну,
еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему.
То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
Вы и не подозреваете, на какие фокусы человеческое самолюбие способно: вот она считает меня подлецом, за
то, что я ее, чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и не знает, что иной бы ее
еще подлее надул: пристал бы к ней и начал бы ей либерально-прогрессивные вещи рассыпать, да из женских разных вопросов вытаскивать, так она бы вся у него в игольное ушко как нитка прошла.
Что я
еще мальчишка, это я и сам знаю, — горячо перебил Ганя, — и уж хоть
тем одним, что с вами такой разговор завел.
Вот этот дом, да
еще три дома на Невском и два в Морской — вот весь теперешний круг моего знакомства,
то есть собственно моего личного знакомства.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего моего семейства? Но, молодой друг мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин»,
тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как говорили
еще в эскадроне, с которого начал я службу. Мне вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа моя, вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
Представлялся и
еще один неразрешенный вопрос, и до
того капитальный, что князь даже думать о нем боялся, даже допустить его не мог и не смел, формулировать как, не знал, краснел и трепетал при одной мысли о нем.
Не говоря уже о неизящности
того сорта людей, которых она иногда приближала к себе, а стало быть, и наклонна была приближать, проглядывали в ней и
еще некоторые совершенно странные наклонности: заявлялась какая-то варварская смесь двух вкусов, способность обходиться и удовлетворяться такими вещами и средствами, которых и существование нельзя бы, кажется, было допустить человеку порядочному и тонко развитому.