Неточные совпадения
— Всё знает! Лебедев всё знает! Я, ваша светлость, и с Лихачевым Алексашкой два месяца ездил, и тоже
после смерти родителя, и все,
то есть, все углы и проулки знаю, и без Лебедева, дошло до
того, что ни шагу. Ныне он в долговом отделении присутствует, а тогда и Арманс, и Коралию, и княгиню Пацкую, и Настасью Филипповну имел случай узнать, да и много чего имел случай узнать.
— Ну, еще бы! Вам-то
после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему.
То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего моего семейства? Но, молодой друг мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин»,
тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как говорили еще в эскадроне, с которого начал я службу. Мне вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа моя, вот уже несколько лет,
после тревог и испытаний…
— Да уж одно
то заманчиво, как тут будет лгать человек. Тебе же, Ганечка, особенно опасаться нечего, что солжешь, потому что самый скверный поступок твой и без
того всем известен. Да вы подумайте только, господа, — воскликнул вдруг в каком-то вдохновении Фердыщенко, — подумайте только, какими глазами мы потом друг на друга будем глядеть, завтра например,
после рассказов-то!
Все заметили, что
после своего недавнего припадочного смеха она вдруг стала даже угрюма, брюзглива и раздражительна;
тем не менее упрямо и деспотично стояла на своей невозможной прихоти. Афанасий Иванович страдал ужасно. Бесил его и Иван Федорович: он сидел за шампанским как ни в чем не бывало и даже, может быть, рассчитывал рассказать что-нибудь, в свою очередь.
— Генерал, кажется, по очереди следует вам, — обратилась к нему Настасья Филипповна, — если и вы откажетесь,
то у нас всё вслед за вами расстроится, и мне будет жаль, потому что я рассчитывала рассказать в заключение один поступок «из моей собственной жизни», но только хотела
после вас и Афанасия Ивановича, потому что вы должны же меня ободрить, — заключила она, рассмеявшись.
А между
тем там про него все узнали (и даже весьма скоро) одно очень замечательное обстоятельство, а именно: в
ту самую роковую для него ночь,
после неприятного приключения у Настасьи Филипповны, Ганя, воротясь домой, спать не лег, а стал ожидать возвращения князя с лихорадочным нетерпением.
Когда Ганя входил к князю,
то был в настроении враждебном и почти отчаянном; но между ним и князем было сказано будто бы несколько каких-то слов,
после чего Ганя просидел у князя два часа и все время рыдал прегорько.
На другой или на третий день
после переезда Епанчиных, с утренним поездом из Москвы прибыл и князь Лев Николаевич Мышкин. Его никто не встретил в воксале; но при выходе из вагона князю вдруг померещился странный, горячий взгляд чьих-то двух глаз, в толпе, осадившей прибывших с поездом. Поглядев внимательнее, он уже ничего более не различил. Конечно, только померещилось; но впечатление осталось неприятное. К
тому же князь и без
того был грустен и задумчив и чем-то казался озабоченным.
В
то же время, когда он порывисто двинулся с места,
после мгновенной остановки, он находился в самом начале ворот, у самого входа под ворота с улицы.
Впрочем, в день переезда в Павловск,
то есть на третий день
после припадка, князь уже имел по наружности вид почти здорового человека, хотя внутренно чувствовал себя всё еще не оправившимся.
— Просто-запросто есть одно странное русское стихотворение, — вступился наконец князь Щ., очевидно, желая поскорее замять и переменить разговор, — про «рыцаря бедного», отрывок без начала и конца. С месяц назад как-то раз смеялись все вместе
после обеда и искали, по обыкновению, сюжета для будущей картины Аделаиды Ивановны. Вы знаете, что общая семейная задача давно уже в
том, чтобы сыскать сюжет для картины Аделаиды Ивановны. Тут и напали на «рыцаря бедного», кто первый, не помню…
— Извольте, извольте, господа, — тотчас же согласился князь, —
после первой недоверчивости я решил, что я могу ошибаться и что Павлищев действительно мог иметь сына. Но меня поразило ужасно, что этот сын так легко,
то есть, я хочу сказать, так публично выдает секрет своего рождения и, главное, позорит свою мать. Потому что Чебаров уже и тогда пугал меня гласностию…
Ну, как вам это покажется, ведь поверить невозможно
после всего
того, что уже натворили!
Кроме
того, и самый этот факт тогдашнего отъезда весьма не замечателен сам по себе, чтоб о нем помнить,
после двадцати с лишком лет, даже знавшим близко Павлищева, не говоря уже о господине Бурдовском, который тогда и не родился.
Теперь,
после сообщенных фактов, всем, стало быть, и ясно, что господин Бурдовский человек чистый, несмотря на все видимости, и князь теперь скорее и охотнее давешнего может предложить ему и свое дружеское содействие, и
ту деятельную помощь, о которой он упоминал давеча, говоря о школах и о Павлищеве.
Впрочем, в первый же день
после безобразного «вечера», в беспорядках которого он был такою главною «причиной», князь имел поутру удовольствие принимать у себя князя Щ. с Аделаидой: «они зашли, главное, с
тем, чтоб узнать о его здоровье», зашли с прогулки, вдвоем.
Верите ли вы теперь благороднейшему лицу: в
тот самый момент, как я засыпал, искренно полный внутренних и, так сказать, внешних слез (потому что, наконец, я рыдал, я это помню!), пришла мне одна адская мысль: «А что, не занять ли у него в конце концов,
после исповеди-то, денег?» Таким образом, я исповедь приготовил, так сказать, как бы какой-нибудь «фенезерф под слезами», с
тем, чтоб этими же слезами дорогу смягчить и чтобы вы, разластившись, мне сто пятьдесят рубликов отсчитали.
Иван Федорович спасался немедленно, а Лизавета Прокофьевна успокоивалась
после своего разрыва. Разумеется, в
тот же день к вечеру она неминуемо становилась необыкновенно внимательна, тиха, ласкова и почтительна к Ивану Федоровичу, к «грубому своему грубияну» Ивану Федоровичу, к доброму и милому, обожаемому своему Ивану Федоровичу, потому что она всю жизнь любила и даже влюблена была в своего Ивана Федоровича, о чем отлично знал и сам Иван Федорович и бесконечно уважал за это свою Лизавету Прокофьевну.
— Не национальное; хоть и по-русски, но не национальное; и либералы у нас не русские, и консерваторы не русские, всё… И будьте уверены, что нация ничего не признает из
того, что сделано помещиками и семинаристами, ни теперь, ни
после…
И потому я не имею права… к
тому же я мнителен, я… я убежден, что в этом доме меня не могут обидеть и любят меня более, чем я стою, но я знаю (я ведь наверно знаю), что
после двадцати лет болезни непременно должно было что-нибудь да остаться, так что нельзя не смеяться надо мной… иногда… ведь так?
После всех князь подошел и к Евгению Павловичу.
Тот тотчас же взял его под руку.
На столе горел такой же железный ночник с сальною свечкой, как и в
той комнате, а на кровати пищал крошечный ребенок, всего, может быть, трехнедельный, судя по крику; его «переменяла»,
то есть перепеленывала, больная и бледная женщина, кажется, молодая, в сильном неглиже и, может быть, только что начинавшая вставать
после родов; но ребенок не унимался и кричал, в ожидании тощей груди.
Правда, это лицо человека, только что снятого со креста,
то есть сохранившее в себе очень много живого, теплого; ничего еще не успело закостенеть, так что на лице умершего даже проглядывает страдание, как будто бы еще и теперь им ощущаемое (это очень хорошо схвачено артистом); но зато лицо не пощажено нисколько; тут одна природа, и воистину таков и должен быть труп человека, кто бы он ни был,
после таких мук.
— Если вы действительно хотели застрелиться, Терентьев, — засмеялся Евгений Павлович, —
то уж я бы,
после таких комплиментов, на вашем месте нарочно бы не застрелился, чтоб их подразнить.
— Нет-с, позвольте-с, многоуважаемый князь, — с яростию ухватился Лебедев, — так как вы сами изволите видеть, что это не шутка и так как половина ваших гостей по крайней мере
того же мнения и уверены, что теперь,
после произнесенных здесь слов, он уж непременно должен застрелиться из чести,
то я хозяин-с и при свидетелях объявляю, что приглашаю вас способствовать!
Когда князь воротился к себе, уже около девяти часов,
то застал на террасе Веру Лукьяновну и служанку. Они вместе прибирали и подметали
после вчерашнего беспорядка.
Почти
то же было и
после этих писем.
— И это в
тот самый день, когда у них объявляют о помолвке! Поди, считайся с ней
после этого!
Когда Лебедев,
после поездки своей в Петербург для разыскания Фердыщенки, воротился в
тот же день назад, вместе с генералом,
то ничего особенного не сообщил князю.
Что же касается Гаврилы Ардалионовича,
то, согласитесь сами, может ли он оставаться спокойным
после всего, что он потерял, если вы только знаете его дела хоть отчасти?
— О, н-н-нет! Я не
то хотел сказать, — протянул вдруг князь
после некоторого молчания, — вы, мне кажется… никогда бы не были Остерманом…
С пьяными слезами признавался Лебедев, что «
после этого он уже никак не мог перенести,
тем паче, что многое знал… очень многое… и от Рогожина, и от Настасьи Филипповны, и от приятельницы Настасьи Филипповны, и от Варвары Ардалионовны… самой-с… и от… и от самой даже Аглаи Ивановны, можете вы это вообразить-с, чрез посредство Веры-с, через дочь мою любимую Веру, единородную… да-с… а впрочем, не единородную, ибо у меня их три.
— Вам, вам! Вам и приношу-с, — с жаром подхватил Лебедев, — теперь опять ваш, весь ваш с головы до сердца, слуга-с,
после мимолетной измены-с! Казните сердце, пощадите бороду, как сказал Томас Морус… в Англии и в Великобритании-с. Меа culpa, mea culpa, [Согрешил, согрешил (лат.).] как говорит Римская папа…
то есть: он Римский папа, а я его называю «Римская папа».
Кроме Белоконской и «старичка сановника», в самом деле важного лица, кроме его супруги, тут был, во-первых, один очень солидный военный генерал, барон или граф, с немецким именем, — человек чрезвычайной молчаливости, с репутацией удивительного знания правительственных дел и чуть ли даже не с репутацией учености, — один из
тех олимпийцев-администраторов, которые знают всё, «кроме разве самой России», человек, говорящий в пять лет по одному «замечательному по глубине своей» изречению, но, впрочем, такому, которое непременно входит в поговорку и о котором узнается даже в самом чрезвычайном кругу; один из
тех начальствующих чиновников, которые обыкновенно
после чрезвычайно продолжительной (даже до странности) службы, умирают в больших чинах, на прекрасных местах и с большими деньгами, хотя и без больших подвигов и даже с некоторою враждебностью к подвигам.
— Что превосходнейший человек,
то вы правы, — внушительно, и уже не улыбаясь, произнес Иван Петрович, — да, да… это был человек прекрасный! Прекрасный и достойный, — прибавил он, помолчав. — Достойный даже, можно сказать, всякого уважения, — прибавил он еще внушительнее
после третьей остановки, — и… и очень даже приятно видеть с вашей стороны…
Встал он довольно поздно и тотчас же ясно припомнил вчерашний вечер; хоть и не совсем отчетливо, но все-таки припомнил и
то, как через полчаса
после припадка его довели домой.
Я догадалась
после его слов, что всякий, кто захочет,
тот и может его обмануть, и кто бы ни обманул его, он потом всякому простит, и вот за это-то я его и полюбила…
Прошло две недели
после события, рассказанного в последней главе, и положение действующих лиц нашего рассказа до
того изменилось, что нам чрезвычайно трудно приступать к продолжению без особых объяснений.
Вообще же мы вполне и в высшей степени сочувствуем некоторым, весьма сильным и даже глубоким по своей психологии словам Евгения Павловича, которые
тот прямо и без церемонии высказал князю, в дружеском разговоре, на шестой или на седьмой день
после события у Настасьи Филипповны.
Лизавета Прокофьевна сильно настаивала на
том, что нет возможности оставаться в Павловске
после всего происшедшего; он, Евгений Павлович, сообщал ей каждодневно о слухах по городу.
Вера Лебедева, впрочем, ограничилась одними слезами наедине, да еще
тем, что больше сидела у себя дома и меньше заглядывала к князю, чем прежде, Коля в это время хоронил своего отца; старик умер от второго удара, дней восемь спустя
после первого.
По крайней мере, когда, уже
после многих часов, отворилась дверь и вошли люди,
то они застали убийцу в полном беспамятстве и горячке.
Но кроме
того, стала известна и еще одна странная черта его характера; и так как эта черта хорошая,
то мы и поспешим ее обозначить:
после каждого посещения Шнейдерова заведения Евгений Павлович, кроме Коли, посылает и еще одно письмо одному лицу в Петербург, с самым подробнейшим и симпатичным изложением состояния болезни князя в настоящий момент.
Про нее уведомлял Евгений Павлович в одном довольно нескладном письме из Парижа, что она,
после короткой и необычайной привязанности к одному эмигранту, польскому графу, вышла вдруг за него замуж, против желания своих родителей, если и давших наконец согласие,
то потому, что дело угрожало каким-то необыкновенным скандалом.
Затем, почти
после полугодового молчания, Евгений Павлович уведомил свою корреспондентку, опять в длинном и подробном письме, о
том, что он, во время последнего своего приезда к профессору Шнейдеру, в Швейцарию, съехался у него со всеми Епанчиными (кроме, разумеется, Ивана Федоровича, который, по делам, остается в Петербурге) и князем Щ.
Мало
того, в какие-нибудь полгода
после брака граф и друг его, знаменитый исповедник, успели совершенно поссорить Аглаю с семейством, так что
те ее несколько месяцев уже и не видали…