Неточные совпадения
Будущий муж Аглаи должен был быть обладателем всех совершенств и успехов, не
говоря уже
о богатстве.
Афанасий Иванович
говорил долго и красноречиво, присовокупив, так сказать мимоходом, очень любопытное сведение, что об этих семидесяти пяти тысячах он заикнулся теперь в первый раз и что
о них не знал даже и сам Иван Федорович, который вот тут сидит; одним словом, не знает никто.
Князь поблагодарил и, кушая с большим аппетитом, стал снова передавать все то,
о чем ему уже неоднократно приходилось
говорить в это утро.
— Почему? Что тут странного? Отчего ему не рассказывать? Язык есть. Я хочу знать, как он умеет
говорить. Ну,
о чем-нибудь. Расскажите, как вам понравилась Швейцария, первое впечатление. Вот вы увидите, вот он сейчас начнет, и прекрасно начнет.
— И философия ваша точно такая же, как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только
о копейках и
говорит, и, заметьте, у ней деньги есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная жизнь в тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на то что на копейки.
Он
говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать
о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть.
—
О нет, он мне сам
говорил, — я его уже про это спрашивал, — вовсе не так жил и много, много минут потерял.
— За что ты все злишься, не понимаю, — подхватила генеральша, давно наблюдавшая лица говоривших, — и
о чем вы
говорите, тоже не могу понять. Какой пальчик и что за вздор? Князь прекрасно
говорит, только немного грустно. Зачем ты его обескураживаешь? Он когда начал, то смеялся, а теперь совсем осовел.
Мари чуть с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что я ее люблю и очень много
о ней им
говорю.
А Шнейдер много мне
говорил и спорил со мной
о моей вредной «системе» с детьми.
И не подумайте, что я с простоты так откровенно все это
говорил сейчас вам про ваши лица;
о нет, совсем нет!
— Да
говорите же,
говорите,
о, черт!..
— Да за что же, черт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, — суетился он изо всех сил (все в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и с мыслями собраться не мог), — послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке,
о чем вы именно там
говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли вы чего, не упомните ли?
— Я ничего за себя и не боялась, Ганя, ты знаешь; я не
о себе беспокоилась и промучилась всё это время.
Говорят, сегодня всё у вас кончится? Что же, кончится?
— Да и я бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке. — Давеча меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне, — потом я с Епанчиными про вас
говорил… а рано утром, еще до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин… И в ту самую минуту, как я вам дверь отворил, я
о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
Не
говоря уже
о неизящности того сорта людей, которых она иногда приближала к себе, а стало быть, и наклонна была приближать, проглядывали в ней и еще некоторые совершенно странные наклонности: заявлялась какая-то варварская смесь двух вкусов, способность обходиться и удовлетворяться такими вещами и средствами, которых и существование нельзя бы, кажется, было допустить человеку порядочному и тонко развитому.
Остальные гости, которых было, впрочем, немного (один жалкий старичок учитель, бог знает для чего приглашенный, какой-то неизвестный и очень молодой человек, ужасно робевший и все время молчавший, одна бойкая дама, лет сорока, из актрис, и одна чрезвычайно красивая, чрезвычайно хорошо и богато одетая и необыкновенно неразговорчивая молодая дама), не только не могли особенно оживить разговор, но даже и просто иногда не знали,
о чем
говорить.
— Дело слишком ясное и слишком за себя
говорит, — подхватил вдруг молчавший Ганя. — Я наблюдал князя сегодня почти безостановочно, с самого мгновения, когда он давеча в первый раз поглядел на портрет Настасьи Филипповны, на столе у Ивана Федоровича. Я очень хорошо помню, что еще давеча
о том подумал, в чем теперь убежден совершенно, и в чем, мимоходом сказать, князь мне сам признался.
— Представьте себе, господа, своим замечанием, что я не мог рассказать
о моем воровстве так, чтобы стало похоже на правду, Афанасий Иванович тончайшим образом намекает, что я и не мог в самом деле украсть (потому что это вслух
говорить неприлично), хотя, может быть, совершенно уверен сам про себя, что Фердыщенко и очень бы мог украсть!
Говорили тогда, что могли быть и другие причины такой поспешности его отъезда; но об этом, равно как и
о приключениях князя в Москве и вообще в продолжение его отлучки из Петербурга, мы можем сообщить довольно мало сведений.
Да и вообще в первое время, то есть чуть ли не целый месяц по отъезде князя, в доме Епанчиных
о нем
говорить было не принято.
Но Варвара Ардалионовна, хоть и нашла почему-то нужным так близко сойтись с Епанчиными, но
о брате своем с ними
говорить наверно не стала бы.
Но как бы то ни было, а лед был разбит, и
о князе вдруг стало возможным
говорить вслух.
Но жильцы быстро исчезли: Фердыщенко съехал куда-то три дня спустя после приключения у Настасьи Филипповны и довольно скоро пропал, так что
о нем и всякий слух затих;
говорили, что где-то пьет, но не утвердительно.
—
О нет! Ни-ни! Еще сама по себе. Я,
говорит, свободна, и, знаете, князь, сильно стоит на том, я,
говорит, еще совершенно свободна! Всё еще на Петербургской, в доме моей свояченицы проживает, как и писал я вам.
— Как бы всё ищет чего-то, как бы потеряла что-то.
О предстоящем же браке даже мысль омерзела и за обидное принимает.
О нем же самом как об апельсинной корке помышляет, не более, то есть и более, со страхом и ужасом, даже
говорить запрещает, а видятся разве только что по необходимости… и он это слишком чувствует! А не миновать-с!.. Беспокойна, насмешлива, двуязычна, вскидчива…
— Как есть. Из коляски упали после обеда… височком
о тумбочку, и как ребеночек, как ребеночек, тут же и отошли. Семьдесят три года по формуляру значилось; красненький, седенький, весь духами опрысканный, и всё, бывало, улыбались, всё улыбались, словно ребеночек. Вспомнили тогда Петр Захарыч: «Это ты предрек,
говорит».
Да постой,
говорит, я тебе сама про это прочту!» Вскочила, принесла книгу: «Это стихи»,
говорит, и стала мне в стихах читать
о том, как этот император в эти три дня заклинался отомстить тому папе: «Неужели,
говорит, это тебе не нравится, Парфен Семенович?» — «Это всё верно,
говорю, что ты прочла».
— «Как не знаешь?» — «Так,
говорю, не знаю, не
о том мне всё теперь думается».
— «А
о чем же ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я
о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом и что сказала; а ночь всю эту ни
о чем и не думал, всё слушал, как ты во сне дышала, да как раза два шевельнулась…» — «Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и
о том, что меня избил, не думаешь и не помнишь?» — «Может,
говорю, и думаю, не знаю».
Уж конечно, она не так дурно думает
о тебе, как ты
говоришь.
«В этот момент, — как
говорил он однажды Рогожину, в Москве, во время их тамошних сходок, — в этот момент мне как-то становится понятно необычайное слово
о том, чтовремени больше не будет.
Убеждение в чем? (
О, как мучила князя чудовищность, «унизительность» этого убеждения, «этого низкого предчувствия», и как обвинял он себя самого!) Скажи же, если смеешь, в чем? —
говорил он беспрерывно себе, с упреком и с вызовом. — Формулируй, осмелься выразить всю свою мысль, ясно, точно, без колебания!
О, я бесчестен! — повторял он с негодованием и с краской в лице, — какими же глазами буду я смотреть теперь всю жизнь на этого человека!
О, что за день!
О боже, какой кошмар!
Коля заметил, что Лебедев по получасу простаивает у двери и подслушивает, что они
говорят с князем,
о чем, разумеется, и известил князя.
— По-братски и принимаю за шутку; пусть мы свояки: мне что, — больше чести. Я в нем даже и сквозь двухсот персон и тысячелетие России замечательнейшего человека различаю. Искренно говорю-с. Вы, князь, сейчас
о секретах заговорили-с, будто бы, то есть, я приближаюсь, точно секрет сообщить желаю, а секрет, как нарочно, и есть: известная особа сейчас дала знать, что желала бы очень с вами секретное свидание иметь.
Первое неприятное впечатление Лизаветы Прокофьевны у князя — было застать кругом него целую компанию гостей, не
говоря уже
о том, что в этой компании были два-три лица ей решительно ненавистные; второе — удивление при виде совершенно на взгляд здорового, щеголевато одетого и смеющегося молодого человека, ступившего им навстречу, вместо умирающего на смертном одре, которого она ожидала найти.
Но повторять
о том, что
говорят серьезно, было нечего: генерал, как и все постоянно хмельные люди, был очень чувствителен, и как все слишком упавшие хмельные люди, нелегко переносил воспоминания из счастливого прошлого. Он встал и смиренно направился к дверям, так что Лизавете Прокофьевне сейчас же и жалко стало его.
В «рыцаре же бедном» это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма; надо признаться, что способность к такому чувству много обозначает и что такие чувства оставляют по себе черту глубокую и весьма, с одной стороны, похвальную, не
говоря уже
о Дон-Кихоте.
О «рыцаре бедном» все
говорили (и «смеялись») еще месяц назад.
— Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, — то я
о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать. Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой
поговорю, а мы тут засиделись.
Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз
говорил так несерьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и
о серьезных-то вещах
говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если сам захочет, чтобы не разобрали.
— А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь небось; только не кривляйся, пожалуйста, батюшка. Слышала я
о тебе, ты,
говорят, преначитанный, когда-нибудь потолкуем; сам, что ли, снесешь ко мне?
— Но ведь если вы, наконец, господин Бурдовский, не желаете здесь
говорить, — удалось наконец вклеить князю, чрезвычайно пораженному таким началом, — то
говорю вам, пойдемте сейчас в другую комнату, а
о вас всех, повторяю вам, сию минуту только услышал…
Что же касается до его сердца, до его добрых дел,
о, конечно, вы справедливо написали, что я тогда был почти идиотом и ничего не мог понимать (хотя я по-русски все-таки
говорил и мог понимать), но ведь могу же я оценить всё, что теперь припоминаю…
Кроме того, и самый этот факт тогдашнего отъезда весьма не замечателен сам по себе, чтоб
о нем помнить, после двадцати с лишком лет, даже знавшим близко Павлищева, не
говоря уже
о господине Бурдовском, который тогда и не родился.
— Я… вас… — заговорил он радостно, — вы не знаете, как я вас… мне он в таком восторге всегда
о вас
говорил, вот он, Коля… я восторг его люблю.
— У меня там, —
говорил Ипполит, силясь приподнять свою голову, — у меня брат и сестры, дети, маленькие, бедные, невинные… Она развратит их! Вы — святая, вы… сами ребенок, — спасите их! Вырвите их от этой… она… стыд…
О, помогите им, помогите, вам бог воздаст за это сторицею, ради бога, ради Христа!..
Князь, например, доверил ему вести дело Бурдовского и особенно просил его об этом; но несмотря на эту доверенность и на кое-что бывшее прежде, между обоими постоянно оставались некоторые пункты,
о которых как бы решено было взаимно ничего не
говорить.
— Князь! Сиятельнейший князь! — закоробился опять Лебедев, — ведь вы не позволяете
говорить всю правду; я ведь уже вам начинал
о правде; не раз; вы не позволили продолжать…
Впрочем, мы напрасно
о служащих заговорили, мы хотели
говорить, собственно,
о людях практических.