Неточные совпадения
Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с
тем что-то страстное, до страдания,
не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом.
Но что годилось и вполне удовлетворяло в Италии,
то оказалось
не совсем пригодным в России.
— Да, господин Павлищев, который меня там содержал, два года назад помер; я писал потом сюда генеральше Епанчиной, моей дальней родственнице, но ответа
не получил. Так с
тем и приехал.
—
То есть где остановлюсь?.. Да
не знаю еще, право… так…
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем
не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина,
то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в
том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы
не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.
— О, вы угадали опять, — подхватил белокурый молодой человек, — ведь действительно почти ошибаюсь,
то есть почти что
не родственница; до
того даже, что я, право, нисколько и
не удивился тогда, что мне туда
не ответили. Я так и ждал.
Люди, о которых они знают всю подноготную, конечно,
не придумали бы, какие интересы руководствуют ими, а между
тем многие из них этим знанием, равняющимся целой науке, положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного довольства.
— Князь Мышкин? Лев Николаевич?
Не знаю-с. Так что даже и
не слыхивал-с, — отвечал в раздумье чиновник, —
то есть я
не об имени, имя историческое, в Карамзина «Истории» найти можно и должно, я об лице-с, да и князей Мышкиных уж что-то нигде
не встречается, даже и слух затих-с.
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов,
то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот
не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— Да,
тех,
тех самых, — быстро и с невежливым нетерпением перебил его черномазый, который вовсе, впрочем, и
не обращался ни разу к угреватому чиновнику, а с самого начала говорил только одному князю.
— Да… как же это? — удивился до столбняка и чуть
не выпучил глаза чиновник, у которого все лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное, — это
того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад
тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?
Что же касается до чиновника, так
тот так и повис над Рогожиным, дыхнуть
не смел, ловил и взвешивал каждое слово, точно бриллианта искал.
Монашенка
не монашенка, а еще пуще
того.
Встречаю Залёжева,
тот не мне чета, ходит как приказчик от парикмахера, и лорнет в глазу, а мы у родителя в смазных сапогах да на постных щах отличались.
Это, говорит,
не тебе чета, это, говорит, княгиня, а зовут ее Настасьей Филипповной, фамилией Барашкова, и живет с Тоцким, а Тоцкий от нее как отвязаться теперь
не знает, потому совсем
то есть лет достиг настоящих, пятидесяти пяти, и жениться на первейшей раскрасавице во всем Петербурге хочет.
Я, однако же, на час втихомолку сбегал и Настасью Филипповну опять видел; всю
ту ночь
не спал.
Я
то есть тогда
не сказался, что это я самый и есть; а «от Парфена, дескать, Рогожина», говорит Залёжев, «вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять».
Да если и пошел, так потому, что думал: «Всё равно, живой
не вернусь!» А обиднее всего мне
то показалось, что этот бестия Залёжев всё на себя присвоил.
— А коли высечешь, значит, и
не отвергнешь! Секи! Высек, и
тем самым запечатлел… А вот и приехали!
А между
тем известно тоже было, что Иван Федорович Епанчин — человек без образования и происходит из солдатских детей; последнее, без сомнения, только к чести его могло относиться, но генерал, хоть и умный был человек, был тоже
не без маленьких, весьма простительных слабостей и
не любил иных намеков.
Он, например, имел систему
не выставляться, где надо стушевываться, и его многие ценили именно за его простоту, именно за
то, что он знал всегда свое место.
В последнем отношении с ним приключилось даже несколько забавных анекдотов; но генерал никогда
не унывал, даже и при самых забавных анекдотах; к
тому же и везло ему, даже в картах, а он играл по чрезвычайно большой и даже с намерением
не только
не хотел скрывать эту свою маленькую будто бы слабость к картишкам, так существенно и во многих случаях ему пригождавшуюся, но и выставлял ее.
Да и летами генерал Епанчин был еще, как говорится, в самом соку,
то есть пятидесяти шести лет и никак
не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь.
Но генерал никогда
не роптал впоследствии на свой ранний брак, никогда
не третировал его как увлечение нерасчетливой юности и супругу свою до
того уважал и до
того иногда боялся ее, что даже любил.
Некто из тогдашних влиятельных лиц, один из
тех покровителей, которым покровительство, впрочем, ничего
не стоит, согласился заинтересоваться браком молодой княжны.
Он отворил калитку молодому офицеру и толкнул его в ход, а
тому даже и
не толчка, а только разве одного взгляда надо было, —
не пропал бы даром!
Никто
не мог их упрекнуть в высокомерии и заносчивости, а между
тем знали, что они горды и цену себе понимают.
Старшая была музыкантша, средняя была замечательный живописец; но об этом почти никто
не знал многие годы, и обнаружилось это только в самое последнее время, да и
то нечаянно.
— Уверяю вас, что я
не солгал вам, и вы отвечать за меня
не будете. А что я в таком виде и с узелком,
то тут удивляться нечего: в настоящее время мои обстоятельства неказисты.
— По-ку-рить? — с презрительным недоумением вскинул на него глаза камердинер, как бы все еще
не веря ушам, — покурить? Нет, здесь вам нельзя покурить, а к
тому же вам стыдно и в мыслях это содержать. Хе… чудно-с!
— Ну как я об вас об таком доложу? — пробормотал почти невольно камердинер. — Первое
то, что вам здесь и находиться
не следует, а в приемной сидеть, потому вы сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня спросится… Да вы что же, у нас жить, что ли, намерены? — прибавил он, еще раз накосившись на узелок князя, очевидно
не дававший ему покоя.
— О, почти
не по делу!
То есть, если хотите, и есть одно дело, так только совета спросить, но я, главное, чтоб отрекомендоваться, потому я князь Мышкин, а генеральша Епанчина тоже последняя из княжон Мышкиных, и, кроме меня с нею, Мышкиных больше и нет.
Казалось бы, разговор князя был самый простой; но чем он был проще,
тем и становился в настоящем случае нелепее, и опытный камердинер
не мог
не почувствовать что-то, что совершенно прилично человеку с человеком и совершенно неприлично гостю с человеком.
А так как люди гораздо умнее, чем обыкновенно думают про них их господа,
то и камердинеру зашло в голову, что тут два дела: или князь так, какой-нибудь потаскун и непременно пришел на бедность просить, или князь просто дурачок и амбиции
не имеет, потому что умный князь и с амбицией
не стал бы в передней сидеть и с лакеем про свои дела говорить, а стало быть, и в
том и в другом случае
не пришлось бы за него отвечать?
— Я посетителя такого, как вы, без секретаря доложить
не могу, а к
тому же и сами, особливо давеча, заказали их
не тревожить ни для кого, пока там полковник, а Гаврила Ардалионыч без доклада идет.
Сказано: «
Не убий», так за
то, что он убил, и его убивать?
А ведь главная, самая сильная боль, может,
не в ранах, а вот, что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше
не будешь, и что это уж наверно; главное
то, что наверно.
А тут, всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в
том, что наверно
не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете.
— Если уж так вам желательно, — промолвил он, — покурить,
то оно, пожалуй, и можно, коли только поскорее. Потому вдруг спросит, а вас и нет. Вот тут под лесенкой, видите, дверь. В дверь войдете, направо каморка; там можно, только форточку растворите, потому оно
не порядок…
Потому что, если я князь Мышкин и ваша супруга из нашего рода,
то это, разумеется,
не причина.
— Ну, стало быть, и кстати, что я вас
не пригласил и
не приглашаю. Позвольте еще, князь, чтоб уж разом все разъяснить: так как вот мы сейчас договорились, что насчет родственности между нами и слова
не может быть, — хотя мне, разумеется, весьма было бы лестно, —
то, стало быть…
—
То, стало быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего
не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет, как теперь вышло. Что ж, может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо
не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
Давеча ваш слуга, когда я у вас там дожидался, подозревал, что я на бедность пришел к вам просить; я это заметил, а у вас, должно быть, на этот счет строгие инструкции; но я, право,
не за этим, а, право, для
того только, чтобы с людьми сойтись.
— О,
не извиняйтесь. Нет-с, я думаю, что
не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и правильно
не учился. Что же касается до хлеба,
то мне кажется…
Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию, лет назад около пяти, а сам два года
тому назад умер, внезапно,
не сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его еще года два; что он его
не вылечил, но очень много помог; и что, наконец, по его собственному желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
— Вспомните, Иван Федорович, — сказал тревожливо и колеблясь Ганя, — что ведь она дала мне полную свободу решенья до
тех самых пор, пока
не решит сама дела, да и тогда все еще мое слово за мной…
— Еще бы ты-то отказывался! — с досадой проговорил генерал,
не желая даже и сдерживать досады. — Тут, брат, дело уж
не в
том, что ты
не отказываешься, а дело в твоей готовности, в удовольствии, в радости, с которою примешь ее слова… Что у тебя дома делается?
То есть, как это
не понимать, как это
не понимать…
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее
не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела
не совались. И, однако, до сих пор всё
тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще
не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и все скажется.
— Это главное, — договорил Ганя, опять помогая затруднившемуся генералу и скорчив свои губы в ядовитейшую улыбку, которую уже
не хотел скрывать. Он глядел своим воспаленным взглядом прямо в глаза генералу, как бы даже желая, чтобы
тот прочел в его взгляде всю его мысль. Генерал побагровел и вспылил.