Неточные совпадения
Убеждение в чем? (О, как мучила князя чудовищность, «унизительность» этого убеждения, «этого низкого предчувствия», и как обвинял он себя самого!) Скажи же, если смеешь, в чем? — говорил он беспрерывно себе, с упреком и с вызовом. — Формулируй, осмелься выразить всю свою мысль, ясно, точно, без колебания! О, я бесчестен! — повторял он с негодованием и с
краской в лице, — какими же глазами буду я смотреть теперь всю
жизнь на этого человека! О, что за день! О боже, какой кошмар!
— О, это так! — вскричал князь. — Эта мысль и меня поражала, и даже недавно. Я знаю одно истинное убийство за часы, оно уже теперь в газетах. Пусть бы выдумал это сочинитель, — знатоки народной
жизни и критики тотчас же крикнули бы, что это невероятно; а прочтя в газетах как факт, вы чувствуете, что из таких-то именно фактов поучаетесь русской действительности. Вы это прекрасно заметили, генерал! — с жаром закончил князь, ужасно обрадовавшись, что мог ускользнуть от явной
краски в лице.
— Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными
красками жизнь демократии. Подлинное искусство — трагично. Трагическое создается насилием массы в жизни, но не чувствуется ею в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это — хорошо, что народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно говорить языком непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.
Узнал, узнал он образ позабытый // Среди душевных бурь и бурь войны, // Поцеловал он нежные ланиты — // И
краски жизни им возвращены. // Она чело на грудь ему склонила, // Смущают Зару ласки Измаила, // Но сердцу как ума не соблазнить? // И как любви стыда не победить? // Их речи — пламень! вечная пустыня // Восторгом и блаженством их полна. // Любовь для неба и земли святыня, // И только для людей порок она! // Во всей природе дышит сладострастье; // И только люди покупают счастье!
Неточные совпадения
Эта живость, эта совершенная извращенность мальчика начала сказываться на восьмом году его
жизни; тип рыцаря причудливых впечатлений, искателя и чудотворца, т. е. человека, взявшего из бесчисленного разнообразия ролей
жизни самую опасную и трогательную — роль провидения, намечался в Грэе еще тогда, когда, приставив к стене стул, чтобы достать картину, изображавшую распятие, он вынул гвозди из окровавленных рук Христа, т. е. попросту замазал их голубой
краской, похищенной у маляра.
Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю
жизнь, всякую минуту своей
жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с
краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
Это любовное раскрашивание буднишнего, обыкновенного нежными
красками рисовало
жизнь как тихий праздник с обеднями, оладьями, вареньями, крестинами и свадебными обрядами, похоронами и поминками,
жизнь бесхитростную и трогательную своим простодушием.
Он никогда не вникал ясно в то, как много весит слово добра, правды, чистоты, брошенное в поток людских речей, какой глубокий извив прорывает оно; не думал, что сказанное бодро и громко, без
краски ложного стыда, а с мужеством, оно не потонет в безобразных криках светских сатиров, а погрузится, как перл, в пучину общественной
жизни, и всегда найдется для него раковина.
Потом он задумывался, задумывался все глубже. Он чувствовал, что светлый, безоблачный праздник любви отошел, что любовь в самом деле становилась долгом, что она мешалась со всею
жизнью, входила в состав ее обычных отправлений и начинала линять, терять радужные
краски.