Неточные совпадения
Да и летами генерал Епанчин
был еще, как говорится, в самом соку, то
есть пятидесяти шести лет и никак не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная
жизнь.
Ни малейшего нарушения, ни малейшего колебания не могло
быть допущено в том, что всею
жизнью устанавливалось и приняло такую прекрасную форму.
Конечно, ему всех труднее говорить об этом, но если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и желания устроить свою собственную участь, хотя несколько желания добра и ей, то поняла бы, что ему давно странно и даже тяжело смотреть на ее одиночество: что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление
жизни, которая так прекрасно могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять таким образом новую цель; что тут гибель способностей, может
быть, блестящих, добровольное любование своею тоской, одним словом, даже некоторый романтизм, не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны.
Трудно
было поверить, что будто бы Иван Федорович, на старости своих почтенных лет, при своем превосходном уме и положительном знании
жизни и пр., и пр., соблазнился сам Настасьей Филипповной, — но так будто бы, до такой будто бы степени, что этот каприз почти походил на страсть.
Известен
был святою
жизнью, ездил в Орду, помогал устраивать тогдашние дела и подписался под одною грамотой, а снимок с этой подписи я видел.
— И философия ваша точно такая же, как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в
жизни — дешевизна; только чтоб
было дешевле прожить, только о копейках и говорит, и, заметьте, у ней деньги
есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная
жизнь в тюрьме, а может
быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на то что на копейки.
— Насчет
жизни в тюрьме можно еще и не согласиться, — сказал князь, — я слышал один рассказ человека, который просидел в тюрьме лет двенадцать; это
был один из больных у моего профессора и лечился.
Жизнь его в тюрьме
была очень грустная, уверяю вас, но, уж конечно, не копеечная.
— Вы очень обрывисты, — заметила Александра, — вы, князь, верно, хотели вывести, что ни одного мгновения на копейки ценить нельзя, и иногда пять минут дороже сокровища. Все это похвально, но позвольте, однако же, как же этот приятель, который вам такие страсти рассказывал… ведь ему переменили же наказание, стало
быть, подарили же эту «бесконечную
жизнь». Ну, что же он с этим богатством сделал потом? Жил ли каждую-то минуту «счетом»?
— Если сердитесь, то не сердитесь, — сказал он, — я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех понимаю в
жизни. Я, может
быть, иногда очень странно говорю…
— Коли говорите, что
были счастливы, стало
быть, жили не меньше, а больше; зачем же вы кривите и извиняетесь? — строго и привязчиво начала Аглая, — и не беспокойтесь, пожалуйста, что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества с вашей стороны. С вашим квиетизмом можно и сто лет
жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам пальчик, вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете, да еще довольны останетесь. Этак можно прожить.
Мне кажется, для них
была ужасным наслаждением моя любовь к Мари, и вот в этом одном, во всю тамошнюю
жизнь мою, я и обманул их.
Я сидел в вагоне и думал: «Теперь я к людям иду; я, может
быть, ничего не знаю, но наступила новая
жизнь».
— Ну, еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю
жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То
есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
— Нас однажды компания собралась, ну, и подпили это, правда, и вдруг кто-то сделал предложение, чтобы каждый из нас, не вставая из-за стола, рассказал что-нибудь про себя вслух, но такое, что сам он, по искренней совести, считает самым дурным из всех своих дурных поступков в продолжение всей своей
жизни; но с тем, чтоб искренно, главное, чтоб
было искренно, не лгать!
— Гениальная мысль! — подхватил Фердыщенко. — Барыни, впрочем, исключаются, начинают мужчины; дело устраивается по жребию, как и тогда! Непременно, непременно! Кто очень не хочет, тот, разумеется, не рассказывает, но ведь надо же
быть особенно нелюбезным! Давайте ваши жеребьи, господа, сюда, ко мне, в шляпу, князь
будет вынимать. Задача самая простая, самый дурной поступок из всей своей
жизни рассказать, — это ужасно легко, господа! Вот вы увидите! Если же кто позабудет, то я тотчас берусь напомнить!
— Генерал, кажется, по очереди следует вам, — обратилась к нему Настасья Филипповна, — если и вы откажетесь, то у нас всё вслед за вами расстроится, и мне
будет жаль, потому что я рассчитывала рассказать в заключение один поступок «из моей собственной
жизни», но только хотела после вас и Афанасия Ивановича, потому что вы должны же меня ободрить, — заключила она, рассмеявшись.
Повторяю, что, может
быть, я и во многом в
жизни провинился, но этот случай считаю, по совести, самым сквернейшим поступком из всей моей
жизни.
Сознаюсь с горечью, в числе всех, бесчисленных, может
быть, легкомысленных и… ветреных поступков
жизни моей,
есть один, впечатление которого даже слишком тяжело залегло в моей памяти.
— Не понимаю вас, Афанасий Иванович; вы действительно совсем сбиваетесь. Во-первых, что такое «при людях»? Разве мы не в прекрасной интимной компании? И почему «пети-жё»? Я действительно хотела рассказать свой анекдот, ну, вот и рассказала; не хорош разве? И почему вы говорите, что «не серьезно»? Разве это не серьезно? Вы слышали, я сказала князю: «как скажете, так и
будет»; сказал бы да, я бы тотчас же дала согласие, но он сказал нет, и я отказала. Тут вся моя
жизнь на одном волоске висела; чего серьезнее?
Быть не может, чтобы ваша
жизнь совсем уже погибла.
Я… я вас
буду всю
жизнь уважать, Настасья Филипповна, — заключил вдруг князь, как бы вдруг опомнившись, покраснев и сообразив, пред какими людьми он это говорит.
А дочки тоже подивились на свою мамашу, так торжественно объявившую им, что «главнейшая черта ее
жизни — беспрерывная ошибка в людях», и в то же самое время поручавшую князя вниманию «могущественной» старухи Белоконской в Москве, причем, конечно, пришлось выпрашивать ее внимания Христом да богом, потому что «старуха»
была в известных случаях туга на подъем.
Коля Иволгин, по отъезде князя, сначала продолжал свою прежнюю
жизнь, то
есть ходил в гимназию, к приятелю своему Ипполиту, смотрел за генералом и помогал Варе по хозяйству, то
есть был у ней на побегушках.
— Не знаю совсем. Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской
жизни, а спроси, почему я этак заключил, — ничем объяснить не могу. Бред, конечно. Даже боюсь, что это меня так беспокоит. Прежде и не вздумал бы, что ты в таком доме живешь, а как увидал его, так сейчас и подумалось: «Да ведь такой точно у него и должен
быть дом!»
Если в ту секунду, то
есть в самый последний сознательный момент пред припадком, ему случалось успевать ясно и сознательно сказать тебе: «Да, за этот момент можно отдать всю
жизнь!», — то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей
жизни.
Убеждение в чем? (О, как мучила князя чудовищность, «унизительность» этого убеждения, «этого низкого предчувствия», и как обвинял он себя самого!) Скажи же, если смеешь, в чем? — говорил он беспрерывно себе, с упреком и с вызовом. — Формулируй, осмелься выразить всю свою мысль, ясно, точно, без колебания! О, я бесчестен! — повторял он с негодованием и с краской в лице, — какими же глазами
буду я смотреть теперь всю
жизнь на этого человека! О, что за день! О боже, какой кошмар!
— Ну, дурак какой-нибудь и он, и его подвиги! — решила генеральша. — Да и ты, матушка, завралась, целая лекция; даже не годится, по-моему, с твоей стороны. Во всяком случае непозволительно. Какие стихи? Прочти, верно, знаешь! Я непременно хочу знать эти стихи. Всю
жизнь терпеть не могла стихов, точно предчувствовала. Ради бога, князь, потерпи, нам с тобой, видно, вместе терпеть приходится, — обратилась она к князю Льву Николаевичу. Она
была очень раздосадована.
Надо справляться с толковым словарем: «свежо предание, а верится с трудом»),
был, по-видимому, один из тех русских лежебок и тунеядцев, что проводили свою праздную
жизнь за границей, летом на водах, а зимой в парижском Шато-де-Флёре, где и оставили в свой век необъятные суммы.
Тем не менее я имею полное право, по самым точным данным, утверждать, что господину Бурдовскому хотя, конечно, и
была слишком хорошо известна эпоха его рождения, но совершенно не
было известно обстоятельство этого пребывания Павлищева за границей, где господин Павлищев провел большую часть
жизни, возвращаясь в Россию всегда на малые сроки.
По этим свидетельствам и опять-таки по подтверждению матушки вашей выходит, что полюбил он вас потому преимущественно, что вы имели в детстве вид косноязычного, вид калеки, вид жалкого, несчастного ребенка (а у Павлищева, как я вывел по точным доказательствам,
была всю
жизнь какая-то особая нежная склонность ко всему угнетенному и природой обиженному, особенно в детях, — факт, по моему убеждению, чрезвычайно важный для нашего дела).
Но главное в том, что мысль эта укрепилась до точного и всеобщего убеждения только в последние годы
жизни Павлищева, когда все испугались за завещание и когда первоначальные факты
были забыты, а справки невозможны.
— Сам не знаю вполне; знаю, что чувство мое
было вполне искреннее. Там у меня бывали минуты полной
жизни и чрезвычайных надежд.
Иван Федорович спасался немедленно, а Лизавета Прокофьевна успокоивалась после своего разрыва. Разумеется, в тот же день к вечеру она неминуемо становилась необыкновенно внимательна, тиха, ласкова и почтительна к Ивану Федоровичу, к «грубому своему грубияну» Ивану Федоровичу, к доброму и милому, обожаемому своему Ивану Федоровичу, потому что она всю
жизнь любила и даже влюблена
была в своего Ивана Федоровича, о чем отлично знал и сам Иван Федорович и бесконечно уважал за это свою Лизавету Прокофьевну.
Был почти месяц в
жизни Лизаветы Прокофьевны, в который она совершенно
было отдохнула от всех беспокойств.
— Увидите; скорее усаживайтесь; во-первых, уж потому, что собрался весь этот ваш… народ. Я так и рассчитывал, что народ
будет; в первый раз в
жизни мне расчет удается! А жаль, что не знал о вашем рождении, а то бы приехал с подарком… Ха-ха! Да, может, я и с подарком приехал! Много ли до света?
— Не железные дороги, нет-с! — возражал Лебедев, в одно и то же время и выходивший из себя, и ощущавший непомерное наслаждение. — Собственно одни железные дороги не замутят источников
жизни, а всё это в целом-с проклято, всё это настроение наших последних веков, в его общем целом, научном и практическом, может
быть, и действительно проклято-с.
— Да ведь всеобщая необходимость жить,
пить и
есть, а полнейшее, научное, наконец, убеждение в том, что вы не удовлетворите этой необходимости без всеобщей ассоциации и солидарности интересов,
есть, кажется, достаточно крепкая мысль, чтобы послужить опорною точкой и «источником
жизни» для будущих веков человечества, — заметил уже серьезно разгорячившийся Ганя.
Один из таких тунеядцев, приближаясь к старости, объявил сам собою и без всякого принуждения, что он в продолжение долгой и скудной
жизни своей умертвил и съел лично и в глубочайшем секрете шестьдесят монахов и несколько светских младенцев, — штук шесть, но не более, то
есть необыкновенно мало сравнительно с количеством съеденного им духовенства.
Стало
быть,
была же мысль сильнейшая всех несчастий, неурожаев, истязаний, чумы, проказы и всего того ада, которого бы и не вынесло то человечество без той связующей, направляющей сердце и оплодотворяющей источники
жизни мысли!
В Москве жил один старик, один «генерал», то
есть действительный статский советник, с немецким именем; он всю свою
жизнь таскался по острогам и по преступникам; каждая пересыльная партия в Сибирь знала заранее, что на Воробьевых горах ее посетит «старичок генерал».
Если же знание и целая
жизнь этой работы вознесут вас наконец до того, что вы в состоянии
будете бросить громадное семя, оставить миру в наследство громадную мысль, то…
Между нами
был такой контраст, который не мог не сказаться нам обоим, особенно мне: я
был человек, уже сосчитавший дни свои, а он — живущий самою полною, непосредственною
жизнью, настоящею минутой, без всякой заботы о «последних» выводах, цифрах или о чем бы то ни
было, не касающемся того, на чем… на чем… ну хоть на чем он помешан; пусть простит мне это выражение господин Рогожин, пожалуй, хоть как плохому литератору, не умевшему выразить свою мысль.
Я еще понимаю, что если б я в цвете здоровья и сил посягнул на мою
жизнь, которая «могла бы
быть полезна моему ближнему», и т. д., то нравственность могла бы еще упрекнуть меня, по старой рутине, за то, что я распорядился моею жизнию без спросу, или там в чем сама знает.
Вечную
жизнь я допускаю и, может
быть, всегда допускал.
Вернее всего, что всё это
есть, но что мы ничего не понимаем в будущей
жизни и в законах ее.
Видите, князь, мне хоть раз в
жизни хочется сделать совершенно честное дело, то
есть совершенно без задней мысли, ну, а я думаю, что я теперь, в эту минуту, не совсем способен к совершенно честному делу, да и вы, может
быть, тоже… то… и… ну, да мы потом объяснимся.
— Нет, князь, нет; я поражен «Исповедью». Главное, тем местом, где он говорит о провидении и о будущей
жизни. Там
есть одна ги-гант-ская мысль!
— Князь! Многоуважаемый князь! Не только деньги, но за этого человека я, так сказать, даже
жизнью… нет, впрочем, преувеличивать не хочу, — не
жизнью, но если, так сказать, лихорадку, нарыв какой-нибудь или даже кашель, — то, ей-богу, готов
буду перенести, если только за очень большую нужду; ибо считаю его за великого, но погибшего человека! Вот-с; не только деньги-с!
Вы усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в то же время, что в сплетении этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная, нечто принадлежащее к вашей настоящей
жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в вашем сердце; вам как будто
было сказано вашим сном что-то новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное или мучительное, но в чем оно заключается и что
было сказано вам — всего этого вы не можете ни понять, ни припомнить.