— Ну-с, ну-с, теперь запоет у нас Настасья Филипповна! — потирая руки, хихикал чиновник, — теперь, сударь, что подвески! Теперь мы такие подвески вознаградим…
И если жена моя здесь осталась, — продолжал он, раздражаясь почти с каждым словом всё более и более, — то скорее, сударь, от удивления и от понятного всем современного любопытства посмотреть странных молодых людей.
Но во всяком случае мне всего удивительнее и даже огорчительнее, если только можно так выразиться грамматически, что вы, молодой человек, и того даже не умели понять, что Лизавета Прокофьевна теперь осталась с вами, потому что вы больны, — если вы только в самом деле умираете, — так сказать, из сострадания, из-за ваших жалких слов, сударь, и что никакая грязь ни в каком случае не может пристать к ее имени, качествам и значению…
— Милостивый государь! — закричал он громовым голосом Птицыну, — если вы действительно решились пожертвовать молокососу и атеисту почтенным стариком, отцом вашим, то есть по крайней мере отцом жены вашей, заслуженным у государя своего, то нога моя, с сего же часу, перестанет быть в доме вашем. Избирайте, сударь, избирайте немедленно: или я, или этот… винт! Да, винт! Я сказал нечаянно, но это — винт! Потому что он винтом сверлит мою душу, и безо всякого уважения… винтом!
— Нет, не штопор, ибо я пред тобой генерал, а не бутылка. Я знаки имею, знаки отличия… а ты шиш имеешь. Или он, или я! Решайте, сударь, сейчас же, сей же час! — крикнул он опять в исступлении Птицыну. Тут Коля подставил ему стул, и он опустился на него почти в изнеможении.
— Капитошки, сударь, Капитошки, а не Ерошки! Капитон, Капитан Алексеевич, то бишь, Капитон… подполковник… в отставке… женился на Марье… на Марье Петровне Су… Су… друг и товарищ… Сутуговой… с самого даже юнкерства. Я за него пролил… я заслонил… убит. Капитошки Еропегова не было! Не существовало!