— Даром деньги на франкировку письма истратили. Гм… по крайней мере простодушны и искренны, а сие похвально! Гм… генерала же Епанчина знаем-с, собственно потому, что человек общеизвестный; да и покойного господина Павлищева, который вас в Швейцарии содержал, тоже знавали-с, если только это был Николай Андреевич Павлищев, потому что их два двоюродные брата. Другой доселе в Крыму, а Николай Андреевич, покойник, был человек почтенный и при связях, и четыре тысячи душ в свое время имели-с…
— Удовольствие, конечно, и для меня чрезвычайное, но не всё же забавы, иногда, знаете, случаются и дела… Притом же я никак не могу, до сих пор, разглядеть между нами общего… так сказать причины…
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако, до сих пор всё тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и все скажется.
Не только не было заметно в ней хотя бы малейшего появления прежней насмешки, прежней вражды и ненависти, прежнего хохоту, от которого, при одном воспоминании, до сих пор проходил холод по спине Тоцкого, но, напротив, она как будто обрадовалась тому, что может наконец поговорить с кем-нибудь откровенно и по-дружески.
И представьте же, до сих пор еще спорят, что, может быть, голова когда и отлетит, то еще с секунду, может быть, знает, что она отлетела, — каково понятие!
Уж одно то, что Настасья Филипповна жаловала в первый раз; до сих пор она держала себя до того надменно, что в разговорах с Ганей даже и желания не выражала познакомиться с его родными, а в самое последнее время даже и не упоминала о них совсем, точно их и не было на свете.
— Да, почти как товарищ. Я вам потом это всё разъясню… А хороша Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда еще до сих пор не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет, вот беда!
— Слава богу, увела и уложила маменьку, и ничего не возобновлялось. Ганя сконфужен и очень задумчив. Да и есть о чем. Каков урок!.. Я поблагодарить вас еще раз пришла и спросить, князь: вы до сих пор не знавали Настасью Филипповну?
Я же еще продолжаю вспоминать… и, так сказать, отдыхать в образованном кругу общества прежних товарищей и подчиненных моих, которые до сих пор меня обожают.
— Ну, князь Мышкин не Фердыщенко все-таки-с, — не утерпел генерал, до сих пор не могший помириться с мыслью находиться с Фердыщенком в одном обществе и на равной ноге.
— И судя по тому, что князь краснеет от невинной шутки, как невинная молодая девица, я заключаю, что он, как благородный юноша, питает в своем сердце самые похвальные намерения, — вдруг и совершенно неожиданно проговорил или, лучше сказать, прошамкал беззубый и совершенно до сих пор молчавший семидесятилетний старичок учитель, от которого никто не мог ожидать, что он хоть заговорит-то в этот вечер.
— Сию минуту, Настасья Филипповна; но уж если князь сознался, потому что я стою на том, что князь всё равно что сознался, то что же бы, например, сказал другой кто-нибудь (никого не называя), если бы захотел когда-нибудь правду сказать?
–…Но мы, может быть, будем не бедны, а очень богаты, Настасья Филипповна, — продолжал князь тем же робким голосом. — Я, впрочем, не знаю наверно, и жаль, что до сих пор еще узнать ничего не мог в целый день, но я получил в Швейцарии письмо из Москвы, от одного господина Салазкина, и он меня уведомляет, что я будто бы могу получить очень большое наследство. Вот это письмо…
— Спасибо, князь, со мной так никто не говорил до сих пор, — проговорила Настасья Филипповна, — меня всё торговали, а замуж никто еще не сватал из порядочных людей. Слышали, Афанасий Иваныч? Как вам покажется всё, что князь говорил? Ведь почти что неприлично… Рогожин! Ты погоди уходить-то. Да ты и не уйдешь, я вижу. Может, я еще с тобой отправлюсь. Ты куда везти-то хотел?
«Видно из того, что она его каждый день пригласила ходить к ней по утрам, от часу до двух, и тот каждый день к ней таскается и до сих пор не надоел», — заключила генеральша, прибавив к тому, что чрез «старуху» князь в двух-трех домах хороших стал принят.
Но вдруг, всё еще как бы не в силах добыть контенансу, оборотился и, ни с того, ни с сего, набросился сначала на девушку в трауре, державшую на руках ребенка, так что та даже несколько отшатнулась от неожиданности, но тотчас же, оставив ее, накинулся на тринадцатилетнюю девочку, торчавшую на пороге в следующую комнату и продолжавшую улыбаться остатками еще недавнего смеха.
— В воду или под нож! — проговорил тот наконец. — Хе! Да потому-то и идет за меня, что наверно за мной нож ожидает! Да неужто уж ты и впрямь, князь, до сих пор не спохватился, в чем тут всё дело?
— Ты. Она тебя тогда, с тех самых пор, с именин-то, и полюбила. Только она думает, что выйти ей за тебя невозможно, потому что она тебя будто бы опозорит и всю судьбу твою сгубит. «Я, говорит, известно какая». До сих пор про это сама утверждает. Она все это мне сама так прямо в лицо и говорила. Тебя сгубить и опозорить боится, а за меня, значит, ничего, можно выйти, — вот каково она меня почитает, это тоже заметь!
Но только что он заметил в себе это болезненное и до сих пор совершенно бессознательное движение, так давно уже овладевшее им, как вдруг мелькнуло пред ним и другое воспоминание, чрезвычайно заинтересовавшее его: ему вспомнилось, что в ту минуту, когда он заметил, что всё ищет чего-то кругом себя, он стоял на тротуаре у окна одной лавки и с большим любопытством разглядывал товар, выставленный в окне.
— То хохочут как угорелые, а тут вдруг глубочайшее уважение явилось! Бешеные! Почему уважение? Говори сейчас, почему у тебя, ни с того ни с сего, так вдруг глубочайшее уважение явилось?
— Господа, я никого из вас не ожидал, — начал князь, — сам я до сего дня был болен, а дело ваше (обратился он к Антипу Бурдовскому) я еще месяц назад поручил Гавриле Ардалионовичу Иволгину, о чем тогда же вас и уведомил. Впрочем, я не удаляюсь от личного объяснения, только согласитесь, такой час… я предлагаю пойти со мной в другую комнату, если ненадолго… Здесь теперь мои друзья, и поверьте…
— Но ведь если вы, наконец, господин Бурдовский, не желаете здесь говорить, — удалось наконец вклеить князю, чрезвычайно пораженному таким началом, — то говорю вам, пойдемте сейчас в другую комнату, а о вас всех, повторяю вам, сию минуту только услышал…
— И даже, князь, вы изволили позабыть, — проскользнул вдруг между стульями неутерпевший Лебедев, чуть не в лихорадке, — изволили позабыть-с, что одна только добрая воля ваша и беспримерная доброта вашего сердца была их принять и прослушать и что никакого они права не имеют так требовать, тем более что вы дело это уже поручили Гавриле Ардалионовичу, да и то тоже по чрезмерной доброте вашей так поступили, а что теперь, сиятельнейший князь, оставаясь среди избранных друзей ваших, вы не можете жертвовать такою компанией для этих господ-с и могли бы всех этих господ, так сказать, сей же час проводить с крыльца-с, так что я, в качестве хозяина дома, с чрезвычайным даже удовольствием-с…
Между тем Гаврила Ардалионович, до сих пор державшийся в стороне и молчавший упорно, вышел по приглашению князя вперед, стал подле него и спокойно и ясно принялся излагать отчет по порученному ему князем делу. Все разговоры умолкли мгновенно. Все слушали с чрезвычайным любопытством, особенно вся компания Бурдовского.
Ваша матушка, с которою я имел честь познакомиться лично, хоть и знала про все эти слухи, но даже и до сих пор не знает (я тоже скрыл от нее), что и вы, ее сын, находились под обаянием этого слуха.
Именно благонравием; если благонравная робость и приличный недостаток оригинальности составляли у нас до сих пор, по общепринятому убеждению, неотъемлемое качество человека дельного и порядочного, то уж слишком непорядочно и даже неприлично было бы так слишком вдруг измениться.
— Я утверждал сейчас, только что пред вашим приходом, князь, — продолжал Евгений Павлович, — что у нас до сих пор либералы были только из двух слоев, прежнего помещичьего (упраздненного) и семинарского. А так как оба сословия обратились наконец в совершенные касты, в нечто совершенно от нации особливое, и чем дальше, тем больше, от поколения к поколению, то, стало быть, и всё то, что они делали и делают, было совершенно не национальное…
Так как этим только троим до сих пор из всех русских писателей удалось сказать каждому нечто действительно свое, свое собственное, ни у кого не заимствованное, то тем самым эти трое и стали тотчас национальными.
Но согласись, милый друг, согласись сам, какова вдруг загадка и какова досада слышать, когда вдруг этот хладнокровный бесенок (потому что она стояла пред матерью с видом глубочайшего презрения ко всем нашим вопросам, а к моим преимущественно, потому что я, черт возьми, сглупил, вздумал было строгость показать, так как я глава семейства, — ну, и сглупил), этот хладнокровный бесенок так вдруг и объявляет с усмешкой, что эта «помешанная» (так она выразилась, и мне странно, что она в одно слово с тобой: «Разве вы не могли, говорит, до сих пор догадаться»), что эта помешанная «забрала себе в голову во что бы то ни стало меня замуж за князя Льва Николаича выдать, а для того Евгения Павлыча из дому от нас выживает…»; только и сказала; никакого больше объяснения не дала, хохочет себе, а мы рот разинули, хлопнула дверью и вышла.
Князь перешел через дорогу и исчез в парке, оставив в раздумье несколько озадаченного Келлера. Он еще не видывал князя в таком странном настроении, да и вообразить до сих пор не мог.
Хотя во всеобщем шумном разговоре он принимал до сих пор большое участие, но одушевление его было только лихорадочное; собственно к разговору он был невнимателен; спор его был бессвязен, насмешлив и небрежно парадоксален; он не договаривал и бросал то, о чем за минуту сам начинал говорить с горячечным жаром.
Но друг человечества с шатостию нравственных оснований есть людоед человечества, не говоря о его тщеславии; ибо оскорбите тщеславие которого-нибудь из сих бесчисленных друзей человечества, и он тотчас же готов зажечь мир с четырех концов из мелкого мщения, — впрочем, так же точно, как и всякий из нас, говоря по справедливости, как и я, гнуснейший из всех, ибо я-то, может быть, первый и дров принесу, а сам прочь убегу.
До сих пор он в молчании слушал споривших и не ввязывался в разговор; часто от души смеялся вслед за всеобщими взрывами смеха. Видно было, что он ужасно рад тому, что так весело, так шумно; даже тому, что они так много пьют. Может быть, он и ни слова бы не сказал в целый вечер, но вдруг как-то вздумал заговорить. Заговорил же с чрезвычайною серьезностию, так что все вдруг обратились к нему с любопытством.
Наша литература — наша гордость, лучшее, что создано нами как нацией. В ней — вся наша философия, в ней запечатлены великие порывы духа; в этом дивном, сказочно быстро построенном храме по сей день ярко горят умы великой красы и силы, сердца святой чистоты — умы и сердца истинных художников.
Создать язык невозможно, ибо его творит народ; филологи только открывают его законы и приводят их в систему, а писатели только творят на нем сообразно с сими законами.