Неточные совпадения
Это был чрезвычайно бледный
и худой человек,
еще нестарый, лет тридцати пяти, маленький
и тщедушный.
Иные утверждали, что он положительно сумасшедший, хотя
и находили, что в сущности это
еще не такой важный недостаток, что многие из почетных членов города готовы всячески обласкать Александра Петровича, что он мог бы даже быть полезным, писать просьбы
и проч.
К тому же у нас все знали его историю, знали, что он убил жену свою
еще в первый год своего супружества, убил из ревности
и сам донес на себя (что весьма облегчило его наказание).
Впрочем, я чуть не раздразнил его новыми книгами
и журналами; они были у меня в руках, только что с почты, я предлагал их ему
еще не разрезанные.
Здесь строятся арестанты, происходит поверка
и перекличка утром, в полдень
и вечером, иногда же
и еще по нескольку раз в день, — судя по мнительности караульных
и их уменью скоро считать.
Кругом, между строениями
и забором, остается
еще довольно большое пространство.
Каждая паля означала у него день; каждый день он отсчитывал по одной пале
и таким образом, по оставшемуся числу несосчитанных паль, мог наглядно видеть, сколько дней
еще остается ему пробыть в остроге до срока работы. […считать пали… до срока работы — автобиографический эпизод.
Это феномен; тут какой-нибудь недостаток сложения, какое-нибудь телесное
и нравственное уродство,
еще неизвестное науке, а не просто преступление.
Наконец, был
еще один доход, хотя не обогащавший арестантов, но постоянный
и благодетельный.
Впрочем, я поступил в острог зимою, в декабре месяце,
и еще не имел понятия о летней работе, впятеро тяжелейшей.
— Да чего обожжешь-то! Такой же варнак; больше
и названья нам нет… она тебя оберет, да
и не поклонится. Тут, брат,
и моя копеечка умылась. Намедни сама пришла. Куда с ней деться? Начал проситься к Федьке-палачу: у него
еще в форштадте [Форштадт (от нем. Vorstadt) — предместье, слобода.] дом стоял, у Соломонки-паршивого, у жида, купил, вот
еще который потом удавился…
— Чей! Да я вот тебя
и бивал, да не хвастаю, а то
еще чей!
Я слышал о нем
еще до прихода в острог
и с первых же дней прервал с ним всякие отношения.
Надо было выбирать время, место, условливаться, назначать свидания, искать уединения, что было особенно трудно, склонять конвойных, что было
еще труднее,
и вообще тратить бездну денег, судя относительно.
Арестанты приходили
и уходили. Было, впрочем, просторно,
еще не все собрались. Кучка в пять человек уселась особо за большим столом. Кашевар налил им в две чашки щей
и поставил на стол целую латку с жареной рыбой. Они что-то праздновали
и ели свое. На нас они поглядели искоса. Вошел один поляк
и сел рядом с нами.
Вы
еще не раз встретите неприятности
и брань за чай
и за особую пищу, несмотря на то, что здесь очень многие
и очень часто едят свое, а некоторые постоянно пьют чай.
У таких людей остается, в виде капитала, в целости одна только спина; она может
еще служить к чему-нибудь,
и вот этот-то последний капитал промотавшийся гуляка
и решается пустить в оборот.
Почти всегда поставщик первоначально испробывает доброту водки
и отпитое — бесчеловечно добавляет водой; бери не бери, да арестанту
и нельзя быть слишком разборчивым:
и то хорошо, что
еще не совсем пропали его деньги
и доставлена водка хоть какая-нибудь, да все-таки водка.
Но антрепренер ему
еще нужен, хотя, по обычаю
и по предварительному договору, за высеченную спину контрабандист не получает с антрепренера ни копейки.
По расчету оказывается, что товар стоит уже ему очень дорого; а потому, для больших барышей, он переливает его
еще раз, сызнова разбавляя
еще раз водой, чуть не наполовину,
и, таким образом приготовившись совершенно, ждет покупателя.
Этот день
еще задолго до своего появления снился бедному труженику
и во сне,
и в счастливых мечтах за работой
и обаянием своим поддерживал его дух на скучном поприще острожной жизни.
Грустно переносит он невзгоду,
и в тот же день принимается опять за работу,
и опять несколько месяцев работает, не разгибая шеи, мечтая о счастливом кутежном дне, безвозвратно канувшем в вечность,
и мало-помалу начиная ободряться
и поджидать другого такого же дня, который
еще далеко, но который все-таки придет же когда-нибудь в свою очередь.
Еще немного,
и он бы раздробил нам головы.
Народ продувной, ловкий, всезнающий;
и вот он смотрит на своих товарищей с почтительным изумлением; он
еще никогда не видал таких; он считает их самым высшим обществом, которое только может быть в свете.
Оно проносится
еще задолго до срока, добывается за большие деньги,
и подсудимый скорее будет полгода отказывать себе в самом необходимом, но скопит нужную сумму на четверть штофа вина, чтоб выпить его за четверть часа до наказания.
Тот был дикий зверь вполне,
и вы, стоя возле него
и еще не зная его имени, уже инстинктом предчувствовали, что подле вас находится страшное существо.
Наконец, он выписался
еще с не совсем поджившей спиной; я тоже пошел в этот раз на выписку,
и из госпиталя нам случилось возвращаться вместе: мне в острог, а ему в кордегардию подле нашего острога, где он содержался
и прежде.
Плац-майор или караульные являлись иногда в острог довольно поздно ночью, входили тихо
и накрывали
и играющих,
и работающих,
и лишние свечки, которые можно было видеть
еще со двора.
За выданный грош наниматель брал все, что мог брать, брал, если возможно, лишнее
и еще считал, что он одолжает наемщика.
Это был человек
еще нестарый, росту невысокого, сложенный, как геркулес, совершенный блондин с светло-голубыми глазами, курносый, с лицом чухонки
и с кривыми ногами от постоянной прежней езды верхом.
Два из них уже были пожилые, но третий, Алей, […Алей… — В письме к брату по выходе из каторги Достоевский упоминает о молодом черкесе, «присланном в каторгу за разбой», очевидно, о том же Алее, которого он учил русскому языку
и грамоте.] был не более двадцати двух лет, а на вид
еще моложе.
Он был им утешением в их ссылке,
и они, обыкновенно мрачные
и угрюмые, всегда улыбались, на него глядя,
и когда заговаривали с ним (а говорили они с ним очень мало, как будто все
еще считая его за мальчика, с которым нечего говорить о серьезном), то суровые лица их разглаживались,
и я угадывал, что они с ним говорят о чем-нибудь шутливом, почти детском, по крайней мере они всегда переглядывались
и добродушно усмехались, когда, бывало, выслушают его ответ.
Он был целомудрен, как чистая девочка,
и чей-нибудь скверный, цинический, грязный или несправедливый, насильный поступок в остроге зажигал огонь негодования в его прекрасных глазах, которые делались оттого
еще прекраснее.
Раз, уже довольно долго после моего прибытия в острог, я лежал на нарах
и думал о чем-то очень тяжелом. Алей, всегда работящий
и трудолюбивый, в этот раз ничем не был занят, хотя
еще было рано спать. Но у них в это время был свой мусульманский праздник,
и они не работали. Он лежал, заложив руки за голову,
и тоже о чем-то думал. Вдруг он спросил меня...
Остальной люд в нашей казарме состоял из четырех старообрядцев, стариков
и начетчиков, между которыми был
и старик из Стародубовских слобод; из двух-трех малороссов, мрачных людей, из молоденького каторжного, с тоненьким личиком
и с тоненьким носиком, лет двадцати трех, уже убившего восемь душ, из кучки фальшивых монетчиков, из которых один был потешник всей нашей казармы,
и, наконец, из нескольких мрачных
и угрюмых личностей, обритых
и обезображенных, молчаливых
и завистливых, с ненавистью смотревших исподлобья кругом себя
и намеревавшихся так смотреть, хмуриться, молчать
и ненавистничать
еще долгие годы — весь срок своей каторги.
Я лег на голых нарах, положив в голову свое платье (подушки у меня
еще не было), накрылся тулупом, но долго не мог заснуть, хотя
и был весь измучен
и изломан от всех чудовищных
и неожиданных впечатлений этого первого дня.
Многое
еще ожидало меня впереди, о чем я никогда не мыслил, чего
и не предугадывал…
Но это
еще было впереди, а покамест теперь кругом меня все было враждебно
и — страшно… хоть не всё, но, разумеется, так мне казалось.
Разумеется, я тогда многого не замечал
и не подозревал, что у меня было под самым носом: между враждебным я
еще не угадывал отрадного.
У меня тоже был
и другой прислужник, Аким Акимыч
еще с самого начала, с первых дней, рекомендовал мне одного из арестантов — Осипа, говоря, что за тридцать копеек в месяц он будет мне стряпать ежедневно особое кушанье, если мне уж так противно казенное
и если я имею средства завести свое.
Как ни чуден кажется этот факт, а он справедлив,
и в мое время он
еще существовал между препровождающимися в Сибирь арестантами в полной силе, освященный преданиями
и определенный известными формами.
Объявляется всей партии; ну, там кого
еще следует тоже дарят
и поят, если надо.
Он был, кажется, очень поражен, что я сам ему предложил денег, сам вспомнил о его затруднительном положении, тем более что в последнее время он, по его мнению, уж слишком много у меня забрал, так что
и надеяться не смел, что я
еще дам ему.
Насилу я утешил его
и хоть он с этих пор, если возможно это,
еще усерднее начал служить мне
и «наблюдать меня», но по некоторым, почти неуловимым признакам я заметил, что его сердце никогда не могло простить мне попрек мой.
Ему даже показалось, что звание каторжного только
еще развязало ему руки на
еще большие подлости
и пакости.
Я несколько лет прожил среди убийц, развратников
и отъявленных злодеев, но положительно говорю, никогда
еще в жизни я не встречал такого полного нравственного падения, такого решительного разврата
и такой наглой низости, как в А-ве.
К деньгам арестант жаден до судорог, до омрачения рассудка,
и если действительно бросает их, как щепки, когда кутит, то бросает за то, что считает
еще одной степенью выше денег.
Несмотря ни на какие клейма, кандалы
и ненавистные пали острога, заслоняющие ему божий мир
и огораживающие его, как зверя в клетке, — он может достать вина, то есть страшно запрещенное наслаждение, попользоваться клубничкой, даже иногда (хоть
и не всегда) подкупить своих ближайших начальников, инвалидов
и даже унтер-офицера, которые сквозь пальцы будут смотреть на то, что он нарушает закон
и дисциплину; даже может, сверх торгу,
еще покуражиться над ними, а покуражиться арестант ужасно любит, то есть представиться пред товарищами
и уверить даже себя хоть на время, что у него воли
и власти несравненно больше, чем кажется, — одним словом, может накутить, набуянить, разобидеть кого-нибудь в прах
и доказать ему, что он все это может, что все это в «наших руках», то есть уверить себя в том, о чем бедняку
и помыслить невозможно.
— Я
и вправду, братцы, изнеженный человек, — отвечал с легким вздохом Скуратов, как будто раскаиваясь в своей изнеженности
и обращаясь ко всем вообще
и ни к кому в особенности, — с самого сызмалетства на черносливе да на пампрусских булках испытан (то есть воспитан. Скуратов нарочно коверкал слова), родимые же братцы мои
и теперь
еще в Москве свою лавку имеют, в прохожем ряду ветром торгуют, купцы богатеющие.
Многие рассмеялись. Скуратов был, очевидно, из добровольных весельчаков, или, лучше, шутов, которые как будто ставили себе в обязанность развеселять своих угрюмых товарищей
и, разумеется, ровно ничего, кроме брани, за это не получали. Он принадлежал к особенному
и замечательному типу, о котором мне, может быть,
еще придется поговорить.