Неточные совпадения
Помню, что книг я у него почти совсем не
заметил, и, стало
быть, несправедливо говорили о нем, что он много читает.
Замечу кстати, что этот народ
был действительно грамотный и даже не в переносном, а в буквальном смысле.
Но ведь можно же
было, во столько лет, хоть что-нибудь
заметить, поймать, уловить в этих сердцах хоть какую-нибудь черту, которая бы свидетельствовала о внутренней тоске, о страдании.
Заметит несправедливость и тотчас же ввяжется, хоть бы не его
было дело.
— Целковых двадцать
есть, —
заметил другой. — Выгодно, братцы, целовальником
быть.
Докладывают майору, капитал секут, и секут больно, вино отбирается в казну, и контрабандист принимает все на себя, не выдавая антрепренера, но,
заметим себе, не потому, чтоб гнушался доноса, а единственно потому, что донос для него невыгоден: его бы все-таки высекли; всё утешение
было бы в том, что их бы высекли обоих.
Каждый каторжный, как бы он
смел и дерзок ни
был, боится всего в каторге.
Нельзя
было не
заметить его доброго, симпатизирующего лица среди злых, угрюмых и насмешливых лиц остальных каторжных.
Разумеется, я тогда многого не
замечал и не подозревал, что у меня
было под самым носом: между враждебным я еще не угадывал отрадного.
Он
был, кажется, очень поражен, что я сам ему предложил денег, сам вспомнил о его затруднительном положении, тем более что в последнее время он, по его мнению, уж слишком много у меня забрал, так что и надеяться не
смел, что я еще дам ему.
— Одна
была песня у волка, и ту перенял, туляк! —
заметил другой, из мрачных, хохлацким выговором.
— Да тебя и теперь вместо соболя бить можно, —
заметил Лука Кузьмич. — Ишь, одной одежи рублей на сто
будет.
— Како мастерство! Поводырь
был, гаргосов водил, у них голыши таскал, —
заметил один из нахмуренных, — вот и все его мастерство.
— Я девствительно пробовал
было сапоги тачать, — отвечал Скуратов, совершенно не
заметив колкого замечания. — Всего одну пару и стачал.
Многие из таких действительно
были люди умные, с характером и действительно достигали того, на что
метили, то
есть первенства и значительного нравственного влияния на своих товарищей.
— Ишь, братан Петрович, как оболокся! —
заметил один, передразнивая выговором мужиков. Замечательно, что арестанты вообще смотрели на мужиков несколько свысока, хотя половина из них
были из мужиков.
Но относительно меня я
заметил одну особенность: куда бы я ни приткнулся им помогать во время работы, везде я
был не у места, везде мешал, везде меня чуть не с бранью отгоняли прочь.
Какой-нибудь последний оборвыш, который и сам-то
был самым плохим работником и не
смел пикнуть перед другими каторжниками, побойчее его и потолковее, и тот считал вправе крикнуть на меня и прогнать меня, если я становился подле него, под тем предлогом, что я ему мешаю. Наконец, один из бойких прямо и грубо сказал мне: «Куда лезете, ступайте прочь! Что соваться куда не спрашивают».
Замечу, впрочем, что этот Петров
был тот самый, который хотел убить плац-майора, когда его позвали к наказанию и когда майор «спасся чудом», как говорили арестанты, — уехав перед самой минутой наказания.
— Уж и жарили ж тебя, должно
быть, за это? — спокойно
заметил Кобылин.
— Даве пропились, —
заметил Вася. — Если б не пропились, так оно, пожалуй, и
было бы.
Когда мы пришли домой, я предложил ему стакан чаю. От чаю он не отказался,
выпил и поблагодарил. Мне пришло в голову раскошелиться и попотчевать его косушкой. Косушка нашлась и в нашей казарме. Петров
был отменно доволен,
выпил, крякнул и,
заметив мне, что я совершенно оживил его, поспешно отправился в кухню, как будто там без него чего-то никак не могли решить. Вместо него ко мне явился другой собеседник, Баклушин (пионер), которого я еще в бане тоже позвал к себе на чай.
К тетке я ходить не
смел; она хоть и знала, а мы все-таки под видом делали, то
есть тихими стопами.
Голова его
была обрита удовлетворительно; но, оглядев себя внимательно в зеркальце, он
заметил, что как будто не совсем гладко на голове; показывались чуть видные ростки волос, и он немедленно сходил к «майору», чтоб обриться совершенно прилично и по форме.
— Да и
выпью, чего кричишь! С праздником, Степан Дорофеич! — вежливо и с легким поклоном обратился он, держа чашку в руках, к Степке, которого еще за полминуты обзывал подлецом. —
Будь здоров на сто годов, а что жил, не в зачет! — Он
выпил, крякнул и утерся. — Прежде, братцы, я много вина подымал, —
заметил он с серьезною важностью, обращаясь как будто ко всем и ни к кому в особенности, — а теперь уж, знать, лета мои подходят. Благодарствую, Степан Дорофеич.
Он тоже
заметил Алея и, я видел, несколько раз с полуулыбкой оборачивался поглядеть на него: так он
был мил! «Алей Семеныч» называл он его, не знаю зачем.
Сев за стол, он начинает
есть с жадностью и вздрагивает с каждым шагом барина, чтоб тот не
заметил его проделок; чуть тот повернется на месте, он прячется под стол и тащит с собой курицу.
Тут я
заметил, что он уже давно возбуждал мое внимание своим сильным запахом; он успел уже на мне нагреться и пахнул все сильнее и сильнее лекарствами, пластырями и, как мне казалось, каким-то гноем, что
было немудрено, так как он с незапамятных лет не сходил с плеч больных.
Я сказал уже, что угрызений совести я не
замечал, даже в тех случаях, когда преступление
было против своего же общества.
«Ваше благородие, — кричит несчастный, — помилуйте,
будьте отец родной, заставьте за себя век бога
молить, не погубите, помилосердствуйте!» Жеребятников только, бывало, того и ждет; тотчас остановит дело и тоже с чувствительным видом начинает разговор с арестантом...
Он хотел
было сначала наказать легко, но, не слыша обычных «ваше благородие, отец родной, помилуйте, заставьте за себя вечно бога
молить» и проч., рассвирепел и дал розог пятьдесят лишних, желая добиться и крику и просьб, — и добился.
— Так-с. И мы тоже-с. Тут у меня еще двое благоприятелей, говорит, тоже у генерала Кукушкина [То
есть в лесу, где
поет кукушка. Он хочет сказать, что они тоже бродяги. (Примеч. автора.)] служат. Так вот
смею спросить, мы вот подкутили маненько да и деньжонками пока не разжились. Полштофика благоволите нам.
Я долго не мог вникнуть, про что он рассказывает. Мне казалось тоже сначала, что он все отступает от темы и увлекается посторонним. Он, может
быть, и
замечал, что Черевину почти дела нет до его рассказа, но, кажется, хотел нарочно убедить себя, что слушатель его — весь внимание, и, может
быть, ему
было бы очень больно, если б он убедился в противном.
— Этта жила такая
есть, —
заметил Черевин, — коли ее, эту самую жилу, с первого раза не перерезать, то все
будет биться человек, и сколько бы крови ни вытекло, не помрет.
Оно, конечно, коли не бить — не
будет добра! — хладнокровно и методически
заметил Черевин, опять вынимая рожок.
Между язвительными словами я иногда не
замечал приветливого и ласкового слова, которое тем дороже
было, что выговаривалось безо всяких видов, а нередко прямо из души, может
быть более меня пострадавшей и вынесшей.
— Эх, брат, вот и я женат
был. Плохо жениться бедному: женись, а и ночь коротка! —
замечает Скуратов, подвернувшийся тут же к разговору.
— Как же! Об тебе тут и речь, —
замечает развязный парень из писарей. — А ты, Квасов, скажу я тебе, большой дурак. Неужели ж ты думаешь, что такого генерала майор задарит и что такой генерал
будет нарочно из Петербурга ехать, чтоб майора ревизовать? Глуп же ты, парень, вот что скажу.
Наконец, в «Записках» сказано, что в остроге убийца
был постоянно в превосходнейшем, в веселейшем расположении духа; что это
был взбалмошный, легкомысленный, нерассудительный в высшей степени человек, хотя отнюдь не глупец, и что автор «Записок» никогда не
замечал в нем какой-нибудь особенной жестокости.
— А ты вперед больше знай, да меньше болтай, крепче
будет! — озлобленно
замечает кто-нибудь.
Замечу здесь мимоходом, что вследствие мечтательности и долгой отвычки свобода казалась у нас в остроге как-то свободнее настоящей свободы, то
есть той, которая
есть в самом деле, в действительности. Арестанты преувеличивали понятие о действительной свободе, и это так естественно, так свойственно всякому арестанту. Какой-нибудь оборванный офицерский денщик считался у нас чуть не королем, чуть не идеалом свободного человека сравнительно с арестантами, оттого что он ходил небритый, без кандалов и без конвоя.