Неточные совпадения
Каждая паля означала
у него
день; каждый
день он отсчитывал по одной пале и таким образом, по оставшемуся числу несосчитанных паль, мог наглядно видеть, сколько
дней еще остается ему пробыть в остроге до срока работы. […считать пали… до срока работы — автобиографический эпизод.
Но при таких закладах случался и другой оборот
дела, не совсем, впрочем, неожиданный: заложивший и получивший деньги немедленно, без дальних разговоров, шел к старшему унтер-офицеру, ближайшему начальнику острога, доносил о закладе смотровых вещей, и они тотчас же отбирались
у ростовщика обратно, даже без доклада высшему начальству.
У меня один арестант, искренно преданный мне человек (говорю это без всякой натяжки), украл Библию, единственную книгу, которую позволялось иметь в каторге; он в тот же
день мне сам сознался в этом, не от раскаяния, но жалея меня, потому что я ее долго искал.
На другой же
день они
у меня его украли и пропили.
Между прочим, они научили меня, что должно иметь свой чай, что не худо мне завести и чайник, а покамест достали мне на подержание чужой и рекомендовали мне кашевара, говоря, что копеек за тридцать в месяц он будет стряпать мне что угодно, если я пожелаю есть особо и покупать себе провиант… Разумеется, они заняли
у меня денег, и каждый из них в один первый
день приходил занимать раза по три.
Не было ремесла, которого бы не знал Аким Акимыч. Он был столяр, сапожник, башмачник, маляр, золотильщик, слесарь, и всему этому обучился уже в каторге. Он делал все самоучкой: взглянет раз и сделает. Он делал тоже разные ящики, корзинки, фонарики, детские игрушки и продавал их в городе. Таким образом,
у него водились деньжонки, и он немедленно употреблял их на лишнее белье, на подушку помягче, завел складной тюфячок. Помещался он в одной казарме со мною и многим услужил мне в первые
дни моей каторги.
С пропитием всего, до последней тряпки, пьяница ложится спать и на другой
день, проснувшись с неминуемой трескотней в голове, тщетно просит
у целовальника хоть глоток вина на похмелье.
Алей помогал мне в работе, услуживал мне, чем мог в казармах, и видно было, что ему очень приятно было хоть чем-нибудь облегчить меня и угодить мне, и в этом старании угодить не было ни малейшего унижения или искания какой-нибудь выгоды, а теплое, дружеское чувство, которое он уже и не скрывал ко мне. Между прочим,
у него было много способностей механических; он выучился порядочно шить белье, тачал сапоги и впоследствии выучился, сколько мог, столярному
делу. Братья хвалили его и гордились им.
Я лег на голых нарах, положив в голову свое платье (подушки
у меня еще не было), накрылся тулупом, но долго не мог заснуть, хотя и был весь измучен и изломан от всех чудовищных и неожиданных впечатлений этого первого
дня.
У меня тоже был и другой прислужник, Аким Акимыч еще с самого начала, с первых
дней, рекомендовал мне одного из арестантов — Осипа, говоря, что за тридцать копеек в месяц он будет мне стряпать ежедневно особое кушанье, если мне уж так противно казенное и если я имею средства завести свое.
Но однажды — никогда не могу простить себе этого — он чего-то по моей просьбе не выполнил, а между тем только что взял
у меня денег, и я имел жестокость сказать ему: «Вот, Сушилов, деньги-то вы берете, а дело-то не делаете».
На третий
день я и говорю ему: «Сушилов, вы, кажется,
у меня хотели денег спросить, для Антона Васильева?
А-в, видимо, жалел об этом, и тяжело ему было отказаться от праздных
дней, от подачек с майорского стола, от друга Федьки и от всех наслаждений, которые они вдвоем изобретали себе
у майора на кухне.
На четвертый
день, так же как и в тот раз, когда я ходил перековываться, выстроились рано поутру арестанты, в два ряда, на площадке перед кордегардией,
у острожных ворот.
У ней взяли калачей на подаянный пятак и
разделили тут же поровну.
В самом
деле, он был до крайности доволен, когда бритва была хороша и когда кто-нибудь приходил побриться: мыло было
у него теплое, рука легкая, бритье бархатное.
«Он
у нас один, не троньте Исая Фомича», — говорили арестанты, и Исай Фомич хотя и понимал, в чем
дело, но, видимо, гордился своим значением, что очень тешило арестантов.
Вместе с Петровым вызвался прислуживать мне и Баклушин, арестант из особого отделения, которого звали
у нас пионером и о котором как-то я поминал, как о веселейшем и милейшем из арестантов, каким он и был в самом
деле.
Завтрашний
день был настоящий, неотъемлемый
у арестанта праздник, признанный за ним формально законом.
Уважение к торжественному
дню переходило
у арестантов даже в какую-то форменность; немногие гуляли; все были серьезны и как будто чем-то заняты, хотя
у многих совсем почти не было
дела.
Кроме врожденного благоговения к великому
дню, арестант бессознательно ощущал, что он этим соблюдением праздника как будто соприкасается со всем миром, что не совсем же он, стало быть, отверженец, погибший человек, ломоть отрезанный, что и в остроге то же, что
у людей.
Может быть, он еще с детства привык видеть на столе в этот
день поросенка и вывел, что поросенок необходим для этого
дня, и я уверен, если б хоть раз в этот
день он не покушал поросенка, то на всю жизнь
у него бы осталось некоторое угрызение совести о неисполненном долге.
Что пришлось на нашу казарму,
разделили уже
у нас;
делил Аким Акимыч и еще другой арестант;
делили своей рукой и своей рукой раздавали каждому.
В то время
у нас был ординатором один молоденький лекарь, знающий
дело, ласковый, приветливый, которого очень любили арестанты и находили в нем только один недостаток: «слишком уж смирен».
В самом
деле, простолюдин скорее несколько лет сряду, страдая самою тяжелою болезнию, будет лечиться
у знахарки или своими домашними, простонародными лекарствами (которыми отнюдь не надо пренебрегать), чем пойдет к доктору или лежать в госпитале.
Но все-таки он был отнюдь не прочь и высечь; в том-то и
дело, что самые розги его вспоминались
у нас с какою-то сладкою любовью, — так умел угодить этот человек арестантам!
Дело в том, что Смекалов умел как-то так сделать, что все его
у нас признавали за своего человека, а это большое уменье или, вернее сказать, прирожденная способность, над которой и не задумываются даже обладающие ею.
Они всегда производили довольно сильное впечатление, как, впрочем, и было уже упомянуто; но не каждый же
день их приводили, и в тот
день, когда их не было, становилось
у нас как-то вяло, как будто все эти лица одно другому страшно надоели, начинались даже ссоры.
Впрочем, скоро беспрерывные кривлянья и беспокойные выходки приведенного и встреченного с хохотом сумасшедшего решительно всем
у нас надоедали и
дня в два выводили всех из терпения окончательно.
Но о том, что
у него в листе написано было sanat., мы узнали уже, когда доктора вышли из палаты, так что сказать им, в чем
дело, уже нельзя было.
До всего ему было
дело; точно он был приставлен
у нас для наблюдения за порядком или за всеобщею нравственностью.
Так Филька-то
у мещанина-то дым коромыслом пустил, с дочерью спит, хозяина за бороду кажинный
день после обеда таскает, — всё в свое удовольствие делает.
— А почему ж не меня? — с яростью возражает второй, — значит, вся бедность просит, все тогда заявляйте, коли начнут опрашивать. А то
у нас небось кричат, а к
делу дойдет, так и на попятный!
— Нет, вы меня послушайте, — кричит Скуратов, — потому я женатый человек. Генерал такой девствительно был на Москве, Зиберт, из немцев, а русский.
У русского попа кажинный год исповедовался о госпожинках, и все, братцы, он воду пил, словно утка. Кажинный
день сорок стаканов москворецкой воды выпивал. Это, сказывали, он от какой-то болезни водой лечился; мне сам его камардин сказывал.
Они водятся
у нас и зимою, и в весьма достаточном количестве, но, начиная с весны, разводятся в таких размерах, о которых я хоть и слыхивал прежде, но, не испытав на
деле, не хотел верить.
В самый Петров
день, поутру, после обедни, когда все
у нас были в полном сборе, стали приводить продажных лошадей.
Дело в том, что наших острожных самоучек-ветеринаров весьма ценили во всем городе, и не только мещане или купцы, но даже самые высшие чины обращались в острог, когда
у них заболевали лошади, несмотря на бывших в городе нескольких настоящих ветеринарных врачей.
В несколько
дней все его
у нас полюбили, и он сделался общим развлечением и даже отрадою.
Это всякий из них сам чувствовал: вот почему и было
у нас больше руготни, нежели
дела.
Во всех этих случаях если и бывают люди, которые умеют ловко направить массу и выиграть
дело, то уж эти составляют другой тип народных вожаков и естественных предводителей его, тип чрезвычайно
у нас редкий.
В тот же вечер, то есть в самый
день претензии, возвратясь с работы, я встретился за казармами с Петровым. Он меня уж искал. Подойдя ко мне, он что-то пробормотал, что-то вроде двух-трех неопределенных восклицаний, но вскоре рассеянно замолчал и машинально пошел со мной рядом. Всё это
дело еще больно лежало
у меня на сердце, и мне показалось, что Петров мне кое-что разъяснит.
Ты иди своей дорогой, а мы своей;
у тебя свои
дела, а
у нас свои.
В самом
деле, три дочери генерал-губернатора, приехавшие из России и гостившие в то время
у отца, получили от них письма и, кажется, говорили ему в нашу пользу.
Целую неделю продолжались строгости в остроге и усиленные погони и поиски в окрестностях. Не знаю, каким образом, но арестанты тотчас же и в точности получали все известия о маневрах начальства вне острога. В первые
дни все известия были в пользу бежавших: ни слуху ни духу, пропали, да и только. Наши только посмеивались. Всякое беспокойство о судьбе бежавших исчезло. «Ничего не найдут, никого не поймают!» — говорили
у нас с самодовольствием.
Но когда их по вечеру действительно привезли, связанных по рукам и по ногам, с жандармами, вся каторга высыпала к палям смотреть, что с ними будут делать. Разумеется, ничего не увидали, кроме майорского и комендантского экипажа
у кордегардии. Беглецов посадили в секретную, заковали и назавтра же отдали под суд. Насмешки и презрение арестантов вскоре упали сами собою. Узнали
дело подробнее, узнали, что нечего было больше и делать, как сдаться, и все стали сердечно следить за ходом
дела в суде.
Замечу здесь мимоходом, что вследствие мечтательности и долгой отвычки свобода казалась
у нас в остроге как-то свободнее настоящей свободы, то есть той, которая есть в самом
деле, в действительности. Арестанты преувеличивали понятие о действительной свободе, и это так естественно, так свойственно всякому арестанту. Какой-нибудь оборванный офицерский денщик считался
у нас чуть не королем, чуть не идеалом свободного человека сравнительно с арестантами, оттого что он ходил небритый, без кандалов и без конвоя.