Неточные совпадения
По ее словам, он почти никогда ничего не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера в руки; зато целые ночи прохаживал взад и вперед по комнате и все что-то думал, а иногда и говорил сам с собою; что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю, особенно с
тех пор, как узнал, что ее зовут Катей, и что в Катеринин
день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду.
Случалось, посмотришь сквозь щели забора на свет божий: не увидишь ли хоть чего-нибудь? — и только и увидишь, что краешек неба да высокий земляной вал, поросший бурьяном, а взад и вперед по валу
день и ночь расхаживают часовые, и тут же подумаешь, что пройдут целые годы, а ты точно так же пойдешь смотреть сквозь щели забора и увидишь
тот же вал, таких же часовых и
тот же маленький краешек неба, не
того неба, которое над острогом, а другого, далекого, вольного неба.
— Прообразом дворянина-«отцеубийцы» был Д. Н. Ильинский, о котором до нас дошло семь
томов его судебного
дела.
У меня один арестант, искренно преданный мне человек (говорю это без всякой натяжки), украл Библию, единственную книгу, которую позволялось иметь в каторге; он в
тот же
день мне сам сознался в этом, не от раскаяния, но жалея меня, потому что я ее долго искал.
Первое впечатление мое, при поступлении в острог, вообще было самое отвратительное; но, несмотря на
то, — странное
дело! — мне показалось, что в остроге гораздо легче жить, чем я воображал себе дорогой.
— Нас потребовали, а
то бы мы неизменно находились при месте… А ко мне третьего
дня все ваши приходили.
Даже странно было смотреть, как иной из них работает, не разгибая шеи, иногда по нескольку месяцев, единственно для
того, чтоб в один
день спустить весь заработок, все дочиста, а потом опять, до нового кутежа, несколько месяцев корпеть за работой.
В первый же праздник, а иногда в будни, покупатель является: это арестант, работавший несколько месяцев, как кордонный вол, и скопивший копейку, чтобы пропить всё в заранее определенный для
того день.
Грустно переносит он невзгоду, и в
тот же
день принимается опять за работу, и опять несколько месяцев работает, не разгибая шеи, мечтая о счастливом кутежном
дне, безвозвратно канувшем в вечность, и мало-помалу начиная ободряться и поджидать другого такого же
дня, который еще далеко, но который все-таки придет же когда-нибудь в свою очередь.
Тяжело переносить первый
день заточения, где бы
то ни было: в остроге ли, в каземате ли, в каторге ли…
Например: и
тот и другой убили человека; взвешены все обстоятельства обоих
дел; и по
тому и по другому
делу выходит почти одно наказание.
Именно: что все не арестанты, кто бы они ни были, начиная с непосредственно имеющих связь с арестантами, как
то: конвойных, караульных солдат, до всех вообще, имевших хоть какое-нибудь
дело с каторжным бытом, — как-то преувеличенно смотрят на арестантов.
Этот действительно способен броситься на постороннего человека так, ни за что, единственно потому, например, что ему завтра должно выходить к наказанию; а если затеется новое
дело,
то, стало быть, отдаляется и наказание.
Испугавшись предстоящего наказания донельзя, до последней степени, как самый жалкий трус, он накануне
того дня, когда его должны были прогнать сквозь строй, бросился с ножом на вошедшего в арестантскую комнату караульного офицера.
Но расчет был именно в
том, чтоб хоть на несколько
дней, хоть на несколько часов отдалить страшную минуту наказания!
Эта рвота до
того расстроила его грудь, что через несколько
дней в нем открылись признаки настоящей чахотки, от которой он умер через полгода.
Не понравился он мне с первого же
дня, хотя, помню, в этот первый
день я много о нем раздумывал и всего более дивился, что такая личность, вместо
того чтоб успевать в жизни, очутилась в остроге.
Очень памятен мне этот первый
день работы, хотя в продолжение его не случилось со мной ничего очень необыкновенного, по крайней мере взяв в соображение всё и без
того необыкновенное в моем положении.
Уж как он был зажарен — это другой вопрос, да не в
том было и
дело.
Кроме
того, Сушилов сам изобретал тысячи различных обязанностей, чтоб мне угодить: наставлял мой чайник, бегал по разным поручениям, отыскивал что-нибудь для меня, носил мою куртку в починку, смазывал мне сапоги раза четыре в месяц; все это делал усердно, суетливо, как будто бог знает какие на нем лежали обязанности, — одним словом, совершенно связал свою судьбу с моею и взял все мои
дела на себя.
Положим, он малый хитрый, тертый,
дело знает; вот он и высматривает кого-нибудь из
той же партии попростее, позабитее, побезответнее и которому определено наказание небольшое сравнительно: или в завод на малые годы, или на поселенье, или даже в каторгу, только поменьше сроком.
В самом
деле, допусти артель хоть один раз в таком
деле поблажку,
то и обыкновение смены именами кончится.
Но однажды — никогда не могу простить себе этого — он чего-то по моей просьбе не выполнил, а между
тем только что взял у меня денег, и я имел жестокость сказать ему: «Вот, Сушилов, деньги-то вы берете, а дело-то не делаете».
Очень много способствовала
тому встреча моя с А-вым, тоже арестантом, прибывшим незадолго до меня в острог и поразившим меня особенно мучительным впечатлением в первые
дни моего прибытия в каторгу.
Вот краткая его история: не докончив нигде курса и рассорившись в Москве с родными, испугавшимися развратного его поведения, он прибыл в Петербург и, чтоб добыть денег, решился на один подлый донос,
то есть решился продать кровь десяти человек, для немедленного удовлетворения своей неутолимой жажды к самым грубым и развратным наслаждениям, до которых он, соблазненный Петербургом, его кондитерскими и Мещанскими, сделался падок до такой степени, что, будучи человеком неглупым, рискнул на безумное и бессмысленное
дело.
Напротив, А-в, догадавшись, с кем имеет
дело, тотчас же уверил его, что он сослан совершенно за противоположное доносу, почти за
то же, за что сослан был и М. М. страшно обрадовался товарищу, другу.
Досадовал же я потому, что серьезно и заботливо думал в эти первые
дни о
том, как и на какой ноге поставлю я себя в остроге, или, лучше сказать, на какой ноге я должен был стоять с ними.
На четвертый
день, так же как и в
тот раз, когда я ходил перековываться, выстроились рано поутру арестанты, в два ряда, на площадке перед кордегардией, у острожных ворот.
Помню всё до малейшей подробности. На дороге встретился нам какой-то мещанин с бородкой, остановился и засунул руку в карман. Из нашей кучки немедленно отделился арестант, снял шапку, принял подаяние — пять копеек — и проворно воротился к своим. Мещанин перекрестился и пошел своею дорогою. Эти пять копеек в
то же утро проели на калачах,
разделив их на всю нашу партию поровну.
«Сколько тысяч еще таких
дней впереди, — думал я, — все таких же, все одних и
тех же!» Молча, уже в сумерки, скитался я один за казармами, вдоль забора и вдруг увидал нашего Шарика, бегущего прямо ко мне.
На алебастр назначали обыкновенно человека три-четыре, стариков или слабосильных, ну, и нас в
том числе, разумеется; да сверх
того прикомандировывали одного настоящего работника, знающего
дело.
А между
тем в это первое время Петров как будто обязанностью почитал чуть не каждый
день заходить ко мне в казарму или останавливать меня в шабашное время, когда, бывало, я хожу за казармами, по возможности подальше от всех глаз.
Страннее всего
то, что
дела у него не было никогда, никакого; жил он в совершенной праздности (кроме казенных работ, разумеется).
Но он и под розги ложился как будто с собственного согласия,
то есть как будто сознавал, что за
дело; в противном случае ни за что бы не лег, хоть убей.
Все это может быть похоже на
то ощущение, когда человек с высокой башни тянется в глубину, которая под ногами, так что уж сам, наконец, рад бы броситься вниз головою: поскорей, да и
дело с концом!
Любопытно, что большею частью все это настроение, весь этот напуск, продолжается ровно вплоть до эшафота, а потом как отрезало: точно и в самом
деле этот срок какой-то форменный, как будто назначенный заранее определенными для
того правилами.
Как теперь вижу Исая Фомича, когда он в субботу слоняется, бывало, без
дела по всему острогу, всеми силами стараясь ничего не делать, как это предписано в субботу по закону. Какие невозможные анекдоты рассказывал он мне каждый раз, когда приходил из своей молельни; какие ни на что не похожие известия и слухи из Петербурга приносил мне, уверяя, что получил их от своих жидков, а
те из первых рук.
То есть черт этого дурака немца знает! Не поджег бы он меня сам, был бы жив до сих пор; за спором только и стало
дело.
А родственник, так
тот и прежде всю жизнь свою молчал, ничего не говорил, а как случилось давеча
дело, взял шапку и первый ушел.
Кроме врожденного благоговения к великому
дню, арестант бессознательно ощущал, что он этим соблюдением праздника как будто соприкасается со всем миром, что не совсем же он, стало быть, отверженец, погибший человек, ломоть отрезанный, что и в остроге
то же, что у людей.
Может быть, он еще с детства привык видеть на столе в этот
день поросенка и вывел, что поросенок необходим для этого
дня, и я уверен, если б хоть раз в этот
день он не покушал поросенка,
то на всю жизнь у него бы осталось некоторое угрызение совести о неисполненном долге.
Вот сидят на нарах отдельно два друга: один высокий, плотный, мясистый, настоящий мясник; лицо его красно. Он чуть не плачет, потому что очень растроган. Другой — тщедушный, тоненький, худой, с длинным носом, с которого как будто что-то каплет, и с маленькими свиными глазками, обращенными в землю. Это человек политичный и образованный; был когда-то писарем и трактует своего друга несколько свысока, что
тому втайне очень неприятно. Они весь
день вместе пили.
Мясистый друг несколько отшатывается назад, тупо глядит своими пьяными глазами на самодовольного писаришку и вдруг, совершенно неожиданно, изо всей силы ударяет своим огромным кулаком по маленькому лицу писаря.
Тем и кончается дружба за целый
день. Милый друг без памяти летит под нары…
Это
тот самый, который, в первый мой
день в остроге, в кухне за обедом искал, где живет богатый мужик, уверял, что он «с анбицией», и напился со мною чаю.
— Да по деньку на
день. А уж кто празднику рад,
тот спозаранку пьян; вы уж меня извините! — Варламов говорил несколько нараспев.
Больной арестант обыкновенно брал с собой сколько мог денег, хлеба, потому что на
тот день не мог ожидать себе в госпитале порций, крошечную трубочку и кисет с табаком, кремнем и огнивом.
День был теплый, хмурый и грустный — один из
тех дней, когда такие заведения, как госпиталь, принимают особенно деловой, тоскливый и кислый вид.
Воздух был заражен разными неприятными испарениями и запахом лекарств, несмотря на
то, что почти весь
день в углу топилась печка.
А если так, если так мало опасности (
то есть по-настоящему совершенно нет никакой), — для чего такое серьезное отягощение больных, может быть в последние
дни и часы их жизни, больных, которым свежий воздух еще нужней, чем здоровым?
И вот теперь, как я пишу это, ярко припоминается мне один умирающий, чахоточный,
тот самый Михайлов, который лежал почти против меня, недалеко от Устьянцева, и который умер, помнится, на четвертый
день по прибытии моем в палату.