Неточные совпадения
Например, я бы никак не мог представить себе: что страшного и мучительного в том, что я во
все десять лет моей каторги ни разу, ни
одной минуты не буду
один?
Вся казарма, доселе смеявшаяся его шуткам, закричала, как
один человек, и разбойник принужден был замолчать; не от негодования закричала казарма, а так, потому что не надо было про это говорить; потому что говорить про это не принято.
«Фу, как не славно! — закричала она, — и серого сукна недостало, и черного сукна недостало!» Были и такие, у которых
вся куртка была
одного серого сукна, но только рукава были темно-бурые.
Да и каким способом
весь этот народ, развитой, сильно поживший и желавший жить, насильно сведенный сюда в
одну кучу, насильно оторванный от общества и от нормальной жизни, мог бы ужиться здесь нормально и правильно, своей волей и охотой?
Впоследствии я понял, что, кроме лишения свободы, кроме вынужденной работы, в каторжной жизни есть еще
одна мука, чуть ли не сильнейшая, чем
все другие.
Готовились к поверке; начало рассветать; в кухне набралась густая толпа народу, не в прорез. Арестанты толпились в своих полушубках и в половинчатых шапках у хлеба, который резал им
один из кашеваров. Кашевары выбирались артелью, в каждую кухню по двое. У них же сохранялся и кухонный нож для резания хлеба и мяса, на
всю кухню
один.
О драке донесут майору; начнутся розыски, приедет сам майор, —
одним словом,
всем нехорошо будет, а потому-то драка и не допускается.
Не было ремесла, которого бы не знал Аким Акимыч. Он был столяр, сапожник, башмачник, маляр, золотильщик, слесарь, и
всему этому обучился уже в каторге. Он делал
все самоучкой: взглянет раз и сделает. Он делал тоже разные ящики, корзинки, фонарики, детские игрушки и продавал их в городе. Таким образом, у него водились деньжонки, и он немедленно употреблял их на лишнее белье, на подушку помягче, завел складной тюфячок. Помещался он в
одной казарме со мною и многим услужил мне в первые дни моей каторги.
Наконец, меня перековали. Между тем в мастерскую явились
одна за другою несколько калашниц. Иные были совсем маленькие девочки. До зрелого возраста они ходили обыкновенно с калачами; матери пекли, а они продавали. Войдя в возраст, они продолжали ходить, но уже без калачей; так почти всегда водилось. Были и не девочки. Калач стоил грош, и арестанты почти
все их покупали.
Обедают не вместе, а как попало, кто раньше пришел; да и кухня не вместила бы
всех разом. Я попробовал щей, но с непривычки не мог их есть и заварил себе чаю. Мы уселись на конце стола. Со мной был
один товарищ, так же, как и я, из дворян. [Со мной был
один товарищ, так же, как и я, из дворян. — Это был сосланный вместе с Достоевским в Омск на четыре года поэт-петрашевец С. Ф. Дуров (1816–1869).]
Арестанты приходили и уходили. Было, впрочем, просторно, еще не
все собрались. Кучка в пять человек уселась особо за большим столом. Кашевар налил им в две чашки щей и поставил на стол целую латку с жареной рыбой. Они что-то праздновали и ели свое. На нас они поглядели искоса. Вошел
один поляк и сел рядом с нами.
— Дома не был, а
всё знаю! — громко закричал
один высокий арестант, входя в кухню и взглядом окидывая
всех присутствующих.
Пьяный арестант, среди бела дня, в будний день, когда
все обязаны были выходить на работу, при строгом начальнике, который каждую минуту мог приехать в острог, при унтер-офицере, заведующем каторжными и находящемся в остроге безотлучно; при караульных, при инвалидах —
одним словом, при
всех этих строгостях совершенно спутывал
все зарождавшиеся во мне понятия об арестантском житье-бытье.
Даже странно было смотреть, как иной из них работает, не разгибая шеи, иногда по нескольку месяцев, единственно для того, чтоб в
один день спустить
весь заработок,
все дочиста, а потом опять, до нового кутежа, несколько месяцев корпеть за работой.
Был в остроге
один полячок из беглых солдат, очень гаденький, но игравший на скрипке и имевший при себе инструмент —
все свое достояние.
«Эх ты, Сироткин! — говорят, бывало, ему арестанты, — сирота ты казанская!» В нерабочее время он обыкновенно скитается по чужим казармам;
все почти заняты своим делом,
одному ему нечего делать.
Впрочем, только
один Сироткин и был из
всех своих товарищей такой красавчик.
Но, помню, более
всего занимала меня
одна мысль, которая потом неотвязчиво преследовала меня во
все время моей жизни в остроге, — мысль отчасти неразрешимая, неразрешимая для меня и теперь: это о неравенстве наказания за
одни и те же преступления.
Например: и тот и другой убили человека; взвешены
все обстоятельства обоих дел; и по тому и по другому делу выходит почти
одно наказание.
Они никогда не делают между арестантами различия, как невольно делают почти
все посторонние, кроме разве
одного простого народа.
Плоть до того брала верх над
всеми его душевными свойствами, что вы с первого взгляда по лицу его видели, что тут осталась только
одна дикая жажда телесных наслаждений, сладострастия, плотоугодия.
Я заметил, что такие личности водятся и не в
одном народе, а во
всех обществах, сословиях, партиях, журналах и ассоциациях.
Сам он во
всё продолжение своей каторги не украл ничего, не сделал ни
одного дурного поступка.
Скажу
одно: что нравственные лишения тяжелее
всех мук физических.
Из
всех каторжных нашей казармы они любили только
одного жида, и, может быть, единственно потому, что он их забавлял.
Остальной люд в нашей казарме состоял из четырех старообрядцев, стариков и начетчиков, между которыми был и старик из Стародубовских слобод; из двух-трех малороссов, мрачных людей, из молоденького каторжного, с тоненьким личиком и с тоненьким носиком, лет двадцати трех, уже убившего восемь душ, из кучки фальшивых монетчиков, из которых
один был потешник
всей нашей казармы, и, наконец, из нескольких мрачных и угрюмых личностей, обритых и обезображенных, молчаливых и завистливых, с ненавистью смотревших исподлобья кругом себя и намеревавшихся так смотреть, хмуриться, молчать и ненавистничать еще долгие годы —
весь срок своей каторги.
Но это было тоже
одно из первых впечатлений, а я еще продолжал ко
всему жадно присматриваться.
Это дикое любопытство, с которым оглядывали меня мои новые товарищи-каторжники, усиленная их суровость с новичком из дворян, вдруг появившимся в их корпорации, суровость, иногда доходившая чуть не до ненависти, —
все это до того измучило меня, что я сам желал уж поскорее работы, чтоб только поскорее узнать и изведать
все мое бедствие разом, чтоб начать жить, как и
все они, чтоб войти со
всеми поскорее в
одну колею.
Вот, например, тут был
один человек, которого только через много-много лет я узнал вполне, а между тем он был со мной и постоянно около меня почти во
все время моей каторги.
Кроме того, Сушилов сам изобретал тысячи различных обязанностей, чтоб мне угодить: наставлял мой чайник, бегал по разным поручениям, отыскивал что-нибудь для меня, носил мою куртку в починку, смазывал мне сапоги раза четыре в месяц;
все это делал усердно, суетливо, как будто бог знает какие на нем лежали обязанности, —
одним словом, совершенно связал свою судьбу с моею и взял
все мои дела на себя.
Идет он уже тысячи полторы верст, разумеется без копейки денег, потому что у Сушилова никогда не может быть ни копейки, — идет изнуренный, усталый, на
одном казенном продовольстве, без сладкого куска хоть мимоходом, в
одной казенной одежде,
всем прислуживая за жалкие медные гроши.
Опять-таки, повторяю, что, если б арестанты лишены были всякой возможности иметь свои деньги, они или сходили бы с ума, или мерли бы, как мухи (несмотря на то, что были во
всем обеспечены), или, наконец, пустились бы в неслыханные злодейства, —
одни от тоски, другие — чтоб поскорее быть как-нибудь казненным и уничтоженным, или так как-нибудь «переменить участь» (техническое выражение).
Несмотря ни на какие клейма, кандалы и ненавистные пали острога, заслоняющие ему божий мир и огораживающие его, как зверя в клетке, — он может достать вина, то есть страшно запрещенное наслаждение, попользоваться клубничкой, даже иногда (хоть и не всегда) подкупить своих ближайших начальников, инвалидов и даже унтер-офицера, которые сквозь пальцы будут смотреть на то, что он нарушает закон и дисциплину; даже может, сверх торгу, еще покуражиться над ними, а покуражиться арестант ужасно любит, то есть представиться пред товарищами и уверить даже себя хоть на время, что у него воли и власти несравненно больше, чем кажется, —
одним словом, может накутить, набуянить, разобидеть кого-нибудь в прах и доказать ему, что он
все это может, что
все это в «наших руках», то есть уверить себя в том, о чем бедняку и помыслить невозможно.
Какой миллионщик, если б ему сдавили горло петлей, не отдал бы
всех своих миллионов за
один глоток воздуха?
Но признаюсь в
одном откровенно: мне очень было досадно, что
весь этот люд, с своими наивными хитростями, непременно должен был, как мне казалось, считать меня простофилей и дурачком и смеяться надо мной, именно потому, что я в пятый раз давал им деньги.
«
Всё это моя среда, мой теперешний мир, — думал я, — с которым, хочу не хочу, а должен жить…» Я пробовал было расспрашивать и разузнавать об них у Акима Акимыча, с которым очень любил пить чай, чтоб не быть
одному.
Из
всей этой кучки арестантов
одни были, по обыкновению, угрюмы и неразговорчивы, другие равнодушны и вялы, третьи лениво болтали промеж собой.
— Како мастерство! Поводырь был, гаргосов водил, у них голыши таскал, — заметил
один из нахмуренных, — вот и
все его мастерство.
Но это были не личности, а гнев за то, что в Скуратове не было выдержки, не было строгого напускного вида собственного достоинства, которым заражена была
вся каторга до педантства,
одним словом за то, что он был, по их же выражению, «бесполезный» человек.
И помню, мне даже приятно было думать, как будто хвалясь перед собой своей же мукой, что вот на
всем свете только и осталось теперь для меня
одно существо, меня любящее, ко мне привязанное, мой друг, мой единственный друг — моя верная собака Шарик.
Алмазов обыкновенно молча и сурово принимался за работу; мы словно стыдились, что не можем настоящим образом помогать ему, а он нарочно управлялся
один, нарочно не требовал от нас никакой помощи, как будто для того, чтобы мы чувствовали
всю вину нашу перед ним и каялись собственной бесполезностью.
Он прибыл в острог с год передо мною вместе с двумя другими из своих товарищей —
одним стариком,
все время острожной жизни денно и нощно молившимся богу (за что очень уважали его арестанты) и умершим при мне, и с другим, еще очень молодым человеком, свежим, румяным, сильным, смелым, который дорогою нес устававшего с пол-этапа Б., что продолжалось семьсот верст сряду.
Эти люди так и родятся об
одной идее,
всю жизнь бессознательно двигающей их туда и сюда; так они и мечутся
всю жизнь, пока не найдут себе дела вполне по желанию; тут уж им и голова нипочем.
Я не верю, чтоб Петров хорошо кончил; он в какую-нибудь
одну минуту
всё разом кончит, и если не пропал еще до сих пор, значит случай его не пришел.
Ему хотелось, чтобы
все его слушали, хотя, напротив, и старался делать вид, что рассказывает
одному Кобылину.
— И пресмешной же тут был
один хохол, братцы, — прибавил он вдруг, бросая Кобылина и обращаясь ко
всем вообще. — Рассказывал, как его в суде порешили и как он с судом разговаривал, а сам заливается-плачет; дети, говорит, у него остались, жена. Сам матерой такой, седой, толстый. «Я ему, говорит, бачу: ни! А вин, бисов сын,
всё пишет,
всё пишет. Ну, бачу соби, да щоб ты здох, а я б подывився! А вин
всё пишет,
всё пишет, да як писне!.. Тут и пропала моя голова!» Дай-ка, Вася, ниточку; гнилые каторжные.
Все арестанты вытянулись в струнку у своих нар,
один только Исай Фомич еще более начал кричать и кривляться.
Плачет; говорит,
один немец, Шульц, дальний их родственник, часовщик, богатый и уж пожилой, изъявил желание на ней жениться, — «чтоб, говорит, и меня осчастливить, и самому на старости без жены не остаться; да и любит он меня, говорит, и давно уж намерение это держал, да
все молчал, собирался.
Иные ходили с заботливым и суетливым видом единственно потому, что и другие были суетливы и заботливы, и хоть иным, например, ниоткуда не предстояло получить денег, но они смотрели так, как будто и они тоже получат от кого-нибудь деньги;
одним словом,
все как будто ожидали к завтрашнему дню какой-то перемены, чего-то необыкновенного.
Это был молодой парень, с круглым лицом, с тихим выражением глаз, очень неразговорчивый со
всеми, а со мной не сказавший еще ни
одного слова и не обращавший на меня доселе никакого внимания со времени моего поступления в острог; я даже не знал, как его и зовут.