Неточные совпадения
Наконец серый осенний
день, мутный и грязный, так сердито и с такой кислой гримасою заглянул к нему сквозь тусклое окно в комнату, что
господин Голядкин никаким уже образом не мог более сомневаться, что он находится не в тридесятом царстве каком-нибудь, а в городе Петербурге, в столице, в Шестилавочной улице, в четвертом этаже одного весьма большого, капитального дома, в собственной квартире своей.
Дело в том, что
господину Голядкину немедленно понадобилось, для собственного же спокойствия, вероятно, сказать что-то самое интересное доктору его, Крестьяну Ивановичу.
Господин Голядкин, все еще улыбаясь, поспешил заметить, что ему кажется, что он, как и все, что он у себя, что развлечения у него, как и у всех… что он, конечно, может ездить в театр, ибо тоже, как и все, средства имеет, что
днем он в должности, а вечером у себя, что он совсем ничего; даже заметил тут же мимоходом, что он, сколько ему кажется, не хуже других, что он живет дома, у себя на квартире, и что, наконец, у него есть Петрушка. Тут
господин Голядкин запнулся.
Заметно было уже по одному виду
господина Голядкина, что у него хлопот полон рот и
дел страшная куча.
День, торжественный
день рождения Клары Олсуфьевны, единородной дочери статского советника Берендеева, в óно время благодетеля
господина Голядкина, —
день, ознаменовавшийся блистательным, великолепным званым обедом, таким обедом, какого давно не видали в стенах чиновничьих квартир у Измайловского моста и около, — обедом, который походил более на какой-то пир вальтасаровский, чем на обед, — который отзывался чем-то вавилонским в отношении блеска, роскоши и приличия с шампанским-клико, с устрицами и плодами Елисеева и Милютиных лавок, со всякими упитанными тельцами и чиновною табелью о рангах, — этот торжественный
день, ознаменовавшийся таким торжественным обедом, заключился блистательным балом, семейным, маленьким, родственным балом, но все-таки блистательным в отношении вкуса, образованности и приличия.
Он,
господа, стоит в уголку, забившись в местечко хоть не потеплее, но зато потемнее, закрывшись отчасти огромным шкафом и старыми ширмами, между всяким дрязгом, хламом и рухлядью, скрываясь до времени и покамест только наблюдая за ходом общего
дела в качестве постороннего зрителя.
Дело бы, кажется, пустое, случайное; но, неизвестно почему,
господин Голядкин смутился и даже струсил, потерялся немного.
«Да и кто его знает, этого запоздалого, — промелькнуло в голове
господина Голядкина, — может быть, и он то же самое, может быть, он-то тут и самое главное
дело, и не даром идет, а с целью идет, дорогу мою переходит и меня задевает».
Впрочем, и опять не в том было главное
дело, что
господин Голядкин его видывал часто; да и особенного-то в этом человеке почти не было ничего, — особенного внимания решительно ничьего не возбуждал с первого взгляда этот человек.
Господин Голядкин знал, чувствовал и был совершенно уверен, что с ним непременно совершится дорогой еще что-то недоброе, что разразится над ним еще какая-нибудь неприятность, что, например, он встретит опять своего незнакомца; но — странное
дело, он даже желал этой встречи, считал ее неизбежною и просил только, чтоб поскорее все это кончилось, чтоб положение-то его разрешилось хоть как-нибудь, но только б скорее.
На другой
день, ровно в восемь часов,
господин Голядкин очнулся на своей постели.
Но и вместе с тем все это было так странно, непонятно, дико, казалось так невозможным, что действительно трудно было веру дать всему этому
делу;
господин Голядкин даже сам готов был признать все это несбыточным бредом, мгновенным расстройством воображения, отемнением ума, если б, к счастию своему, не знал по горькому житейскому опыту, до чего иногда злоба может довести человека, до чего может иногда дойти ожесточенность врага, мстящего за честь и амбицию.
Хорошенько раздумав,
господин Голядкин решился смолчать, покориться и не протестовать по этому
делу до времени.
«Сядьте вот здесь, — проговорил Андрей Филиппович, указывая новичку на стол Антона Антоновича, — вот здесь, напротив
господина Голядкина, а
делом мы вас тотчас займем».
Господин Голядкин поднял, наконец, глаза, и если не упал в обморок, то единственно оттого, что уже сперва все
дело предчувствовал, что уже сперва был обо всем предуведомлен, угадав пришельца в душе.
Господин Голядкин почувствовал, что пот с него градом льется, что сбывается с ним небывалое и доселе невиданное, и по тому самому, к довершению несчастья, неприличное, ибо
господин Голядкин понимал и ощущал всю невыгоду быть в таком пасквильном
деле первым примером.
Наконец другой
господин Голядкин, сидевший до сих пор чинно и смирно, встал и исчез в дверях другого отделения за каким-то
делом.
Господин Голядкин взглянул на Антона Антоновича, и так как, по всей вероятности, физиономия нашего героя вполне отзывалась его настоящим и гармонировала со всем смыслом
дела, следовательно в некотором отношении была весьма замечательна, то добрый Антон Антонович, отложив перо в сторону, с каким-то необыкновенным участием осведомился о здоровье
господина Голядкина.
— Да, Антон Антонович, я знаю, что существуют такие поветрия… Я, Антон Антонович, не оттого, — продолжал
господин Голядкин, пристально вглядываясь в Антона Антоновича, — я, видите ли, Антон Антонович, даже не знаю, как вам, то есть я хочу сказать, с которой стороны за это
дело приняться, Антон Антонович…
Ему даже пришло было в голову самому как-нибудь подбиться к чиновникам, забежать вперед зайцем, даже (там как-нибудь при выходе из должности или подойдя как будто бы за
делами) между разговором, и намекнуть, что вот, дескать,
господа, так и так, вот такое-то сходство разительное, обстоятельство странное, комедия пасквильная, — то есть подтрунить самому над всем этим, да и зондировать таким образом глубину опасности.
Дело шло о службе где-то в палате в губернии, о прокурорах и председателях, о кое-каких канцелярских интригах, о разврате души одного из повытчиков, о ревизоре, о внезапной перемене начальства, о том, как
господин Голядкин-второй пострадал совершенно безвинно; о престарелой тетушке его, Пелагее Семеновне; о том, как он, по разным интригам врагов своих, места лишился и пешком пришел в Петербург; о том, как он маялся и горе мыкал здесь, в Петербурге, как бесплодно долгое время места искал, прожился, исхарчился, жил чуть не на улице, ел черствый хлеб и запивал его слезами своими, спал на голом полу и, наконец, как кто-то из добрых людей взялся хлопотать о нем, рекомендовал и великодушно к новому месту пристроил.
Дело в том, что
господин Голядкин забывал последние сомнения свои, разрешил свое сердце на свободу и радость и, наконец, мысленно сам себя пожаловал в дураки.
Словом,
господин Голядкин вполне был доволен, во-первых, потому, что был совершенно спокоен; во-вторых, что не только не боялся врагов своих, но даже готов был теперь всех их вызвать на самый решительный бой; в-третьих, что сам своею особою оказывал покровительство и, наконец, делал доброе
дело.
Наконец
господин Голядкин улегся совсем. В голове у него шумело, трещало, звонило. Он стал забываться-забываться… силился было о чем-то думать, вспомнить что-то такое весьма интересное, разрешить что-то такое весьма важное, какое-то щекотливое
дело, — но не мог. Сон налетел на его победную голову, и он заснул так, как обыкновенно спят люди, с непривычки употребившие вдруг пять стаканов пунша на какой-нибудь дружеской вечеринке.
«А вот мы ее… и раскусим, — говорил
господин Голядкин, снимая шинель и калоши в передней, — вот мы и проникнем сейчас во все эти
дела».
— Что же это за ветры такие здесь подувают и что означает этот новый крючок?» В то самое время, как потерянный и полуубитый герой наш готовился было разрешить этот новый вопрос, в соседней комнате послышался шум, обнаружилось какое-то деловое движение, дверь отворилась, и Андрей Филиппович, только что перед тем отлучившийся по
делам в кабинет его превосходительства, запыхавшись, появился в дверях и кликнул
господина Голядкина.
Зная, в чем
дело, и не желая заставить ждать Андрея Филипповича,
господин Голядкин вскочил с своего места и, как следует, немедленно засуетился на чем свет стоит, обготовляя и обхоливая окончательно требуемую тетрадку, да и сам приготовляясь отправиться, вслед за тетрадкой и Андреем Филипповичем, в кабинет его превосходительства.
Только что
господин Голядкин решил, что это совсем невозможное
дело, как вдруг в комнату влетел
господин Голядкин-младший с бумагами в обеих руках и под мышкой.
Теперь
дело шло не о пассивной обороне какой-нибудь: пахнуло решительным, наступательным, и кто видел
господина Голядкина в ту минуту, как он, краснея и едва сдерживая волнение свое, кольнул пером в чернильницу и с какой яростью принялся строчить на бумаге, тот мог уже заранее решить, что
дело так не пройдет и простым каким-нибудь бабьим образом не может окончиться.
Плевое
дело! обыкновенное
дело!..» Здесь
господин Голядкин осекся.
Господин Голядкин взял шляпу, хотел было мимоходом маленько оправдаться в глазах Петрушки, чтоб не подумал чего Петрушка особенного, — что вот, дескать, такое-то обстоятельство, что вот шляпу позабыл и т. д., — но так как Петрушка и глядеть не хотел и тотчас ушел, то и
господин Голядкин без дальнейших объяснений надел свою шляпу, сбежал с лестницы и, приговаривая, что все, может быть, к лучшему будет и что
дело устроится как-нибудь, хотя чувствовал, между прочим, даже у себя в пятках озноб, вышел на улицу, нанял извозчика и полетел к Андрею Филипповичу.
Дело-то такое мизерное, да оно, наконец, и действительно мизерное, плевое, то есть почти плевое
дело… ведь вот оно, как это все, обстоятельство-то…» Вдруг
господин Голядкин дернул за колокольчик; колокольчик зазвенел, изнутри послышались чьи-то шаги…
Недавние неприятности, о которых
господин Голядкин едва не позабыл за
делами, и контра с Андреем Филипповичем тут же пришли ему на память.
«Дело-то оно, правда, такое, — думал
господин Голядкин, — что ведь так оставить нельзя; однако ж, если так рассудить, этак здраво рассудить, так из чего же по-настоящему здесь хлопотать?
Не теряя времени и спеша исследовать
дело,
господин Голядкин взял свою шляпу, вышел из комнаты, запер квартиру, зашел к дворнику, вручил ему ключ вместе с гривенником, —
господин Голядкин стал как-то необыкновенно щедр, — и пустился, куда ему следовало.
— Бездельник ты этакой! — закричал
господин Голядкин. — Разбойник ты этакой! голову ты срезал с меня! Господи, куда же это он письмо-то сбыл с рук? Ахти, создатель мой, ну, как оно… И зачем я его написал? и нужно было мне его написать! Расскакался, дуралей, я с амбицией! Туда же полез за амбицией! Вот тебе и амбиция, подлец ты этакой, вот и амбиция!.. Ну, ты! куда же ты письмо-то
дел, разбойник ты этакой? Кому же ты отдал его?..
Вообще можно сказать, что происшествия вчерашнего
дня до основания потрясли
господина Голядкина.
Но всего более бесило и раздражало
господина Голядкина то, что как тут, и непременно в такую минуту, звали ль, не звали ль его, являлось известное безобразием и пасквильностью своего направления лицо, и тоже, несмотря на то что уже, кажется,
дело было известное, — тоже туда же бормотало с неблагопристойной улыбочкой, что, «дескать, что уж тут твердость характера! какая, дескать, у нас с тобой, Яков Петрович, будет твердость характера!..».
И действительно, как будто что-то такое таилось;
дело в том, что Остафьев становился все как-то грубее и суше и не с таким уже участием, как с начала разговора, входил теперь в интересы
господина Голядкина.
— А я тебя поблагодарю, милый мой! — кричал
господин Голядкин вслед освободившемуся, наконец, Писаренке… «Шельмец, кажется, грубее стал после, — подумал герой наш, украдкой выходя из-за печки. — Тут еще есть крючок. Это ясно… Сначала было и того, и сего… Впрочем, он и действительно торопился; может быть,
дела там много. И его превосходительство два раза ходили по отделению… По какому бы это случаю было?.. Ух! да ну, ничего! оно, впрочем, и ничего, может быть, а вот мы теперь и посмотрим…»
Зная приличие и чувствуя в настоящее время какую-то особенную надобность приобресть и найти,
господин Голядкин немедленно подошел кой к кому, с кем ладил получше, чтоб пожелать доброго
дня и т. д.
«К лучшему — не к лучшему, — думал
господин Голядкин, почти задыхаясь от скорого бега, — но что
дело проиграно, так в том теперь и сомнения малейшего нет; что пропал я совсем, так уж это известно, определено, решено и подписано».
Замечая же, что
господин Голядкин-старший вовсе не так глуп и вовсе не до того лишен образованности и манер хорошего тона, чтоб сразу поверить ему, неблагородный человек решился переменить свою тактику и повести
дела на открытую ногу.
— Это речь врагов моих, — ответил он, наконец, благоразумно сдерживая себя, трепещущим голосом. В то же самое время герой наш с беспокойством оглянулся на дверь.
Дело в том, что
господин Голядкин-младший был, по-видимому, в превосходном расположении духа и в готовности пуститься на разные шуточки, не позволительные в общественном месте и, вообще говоря, не допускаемые законами света, и преимущественно в обществе высокого тона.
Была минута, когда
господин Голядкин все позабыл и решил, что все это совсем ничего и что это так только, как-нибудь, необъяснимым образом делается, и протестовать по этому случаю было бы лишним и совершенно потерянным
делом…
«Знаю, друг мой, все знаю, — отвечал слабым, тоскливым голосом изнуренный герой наш, — это официальное…» В пакете действительно было предписание
господину Голядкину, за подписью Андрея Филипповича, сдать находившиеся у него на руках
дела Ивану Семеновичу.
Тебя покамест не нужно, а между тем
дело, может быть, и уладится к лучшему», — пробормотал
господин Голядкин Петрушке, встретив его на лестнице; потом выбежал на двор и вон из дому; сердце его замирало; он еще не решался…
Тут
господин Голядкин поднял глаза и увидел, что пора говорить, потому что
дело весьма могло повернуться к худому концу…
Дело в том, что и теперь
господин Голядкин стоял и выжидал уже целые два часа на дворе Олсуфья Ивановича.
Конечно, на дворе ходило много посторонних людей, форейторов, кучеров; к тому же стучали колеса и фыркали лошади и т. д.; но все-таки место было удобное: заметят ли, не заметят ли, а теперь по крайней мере выгода та, что
дело происходит некоторым образом в тени и
господина Голядкина не видит никто; сам же он мог видеть решительно все.