Пусть усмехнется про себя, это ничего, человек часто смеется над добрым и хорошим; это лишь от легкомыслия; но уверяю вас, господа, что как усмехнется, так тотчас же в
сердце скажет: «Нет, это я дурно сделал, что усмехнулся, потому что над этим нельзя смеяться!»
Неточные совпадения
— Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и все разом к нему обратились, — ведь если бы теперь не было Христовой церкви, то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом, то есть кары настоящей, не механической, как они
сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев
сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.
Я тебе прямо
скажу: эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила мне
сердце, что оно чуть не истекло от одного томления.
Леша, утоли ты мое
сердце, будь ангелом,
скажи правду!
Алеше хотелось что-то
сказать, но он не находил ни одного слова.
Сердце его сжималось от боли.
Но я не могу больше жить, если не
скажу вам того, что родилось в моем
сердце, а этого никто, кроме нас двоих, не должен до времени знать.
Говорил он о многом, казалось, хотел бы все
сказать, все высказать еще раз, пред смертною минутой, изо всего недосказанного в жизни, и не поучения лишь одного ради, а как бы жаждая поделиться радостью и восторгом своим со всеми и вся, излиться еще раз в жизни
сердцем своим…
Она вдруг так быстро повернулась и скрылась опять за портьеру, что Алеша не успел и слова
сказать, — а ему хотелось
сказать. Ему хотелось просить прощения, обвинить себя, — ну что-нибудь
сказать, потому что
сердце его было полно, и выйти из комнаты он решительно не хотел без этого. Но госпожа Хохлакова схватила его за руку и вывела сама. В прихожей она опять остановила его, как и давеча.
Хлопотливо было Федору Павловичу, но никогда еще
сердце его не купалось в более сладкой надежде: почти ведь наверно можно было
сказать, что в этот раз она уже непременно придет!..
— Одно решите мне, одно! —
сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), — жена, дети! Жена умрет, может быть, с горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в
сердцах их по себе оставлю!
Вот отчего точилось кровью
сердце Алеши, и уж конечно, как я
сказал уже, прежде всего тут стояло лицо, возлюбленное им более всего в мире и оно же «опозоренное», оно же и «обесславленное»!
— Не знаю я, не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое
сказал,
сердцу сказалось,
сердце он мне перевернул… Пожалел он меня первый, единый, вот что! Зачем ты, херувим, не приходил прежде, — упала вдруг она пред ним на колени, как бы в исступлении. — Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!..
Скажу лишь одно: даже и не спорило
сердце его ни минуты.
Все это обратилось для Алеши в некоторую трудную задачу, ибо Грушенька только одному ему доверяла свое
сердце и беспрерывно просила у него советов; он же иногда совсем ничего не в силах был ей
сказать.
И тогда я вспомнил мою счастливую молодость и бедного мальчика на дворе без сапожек, и у меня повернулось
сердце, и я
сказал: «Ты благодарный молодой человек, ибо всю жизнь помнил тот фунт орехов, который я тебе принес в твоем детстве».
Я и сам
скажу правду, я и сам понимаю ту сумму негодования, которую он накопил в
сердце своего сына.
— Молчи, баба! — с
сердцем сказал Данило. — С вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку! — Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. — Пугает меня колдуном! — продолжал пан Данило. — Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена — люлька да острая сабля!