Неточные совпадения
Знал Алеша, что так именно и чувствует и даже рассуждает народ, он понимал это, но то, что старец именно и есть этот самый святой, этот хранитель Божьей правды в
глазах народа, — в этом он не сомневался нисколько и сам вместе с этими плачущими мужиками и больными их бабами, протягивающими старцу детей
своих.
Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на
своем стуле, опустив
глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это все кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек.
Она вынула из-за пазухи маленький позументный поясочек
своего мальчика и, только лишь взглянула на него, так и затряслась от рыданий, закрыв пальцами
глаза свои, сквозь которые потекли вдруг брызнувшие ручьем слезы.
И она вдруг, не выдержав, закрыла лицо рукой и рассмеялась ужасно, неудержимо,
своим длинным, нервным, сотрясающимся и неслышным смехом. Старец выслушал ее улыбаясь и с нежностью благословил; когда же она стала целовать его руку, то вдруг прижала ее к
глазам своим и заплакала...
Он случайно взглянул на Ракитина; тот стоял неподвижно на
своем прежнем месте у двери, внимательно вслушиваясь и всматриваясь, хотя и опустив
глаза.
Святейший отец, верите ли: влюбил в себя благороднейшую из девиц, хорошего дома, с состоянием, дочь прежнего начальника
своего, храброго полковника, заслуженного, имевшего Анну с мечами на шее, компрометировал девушку предложением руки, теперь она здесь, теперь она сирота, его невеста, а он, на
глазах ее, к одной здешней обольстительнице ходит.
Алеша довел
своего старца в спаленку и усадил на кровать. Это была очень маленькая комнатка с необходимою мебелью; кровать была узенькая, железная, а на ней вместо тюфяка один только войлок. В уголку, у икон, стоял налой, а на нем лежали крест и Евангелие. Старец опустился на кровать в бессилии;
глаза его блестели, и дышал он трудно. Усевшись, он пристально и как бы обдумывая нечто посмотрел на Алешу.
— Она
свою добродетель любит, а не меня, — невольно, но почти злобно вырвалось вдруг у Дмитрия Федоровича. Он засмеялся, но через секунду
глаза его сверкнули, он весь покраснел и с силой ударил кулаком по столу.
— Я ведь не знаю, не знаю… Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет
своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его
глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого боюсь. Вот и не удержусь…
Алеша развернул
свой укушенный палец. Платок был густо замаран кровью. Госпожа Хохлакова вскрикнула и зажмурила
глаза.
Она задыхалась. Она, может быть, гораздо достойнее, искуснее и натуральнее хотела бы выразить
свою мысль, но вышло слишком поспешно и слишком обнаженно. Много было молодой невыдержки, многое отзывалось лишь вчерашним раздражением, потребностью погордиться, это она почувствовала сама. Лицо ее как-то вдруг омрачилось, выражение
глаз стало нехорошо. Алеша тотчас же заметил все это, и в сердце его шевельнулось сострадание. А тут как раз подбавил и брат Иван.
И до тех пор пока дама не заговорила сама и пока объяснялся Алеша с хозяином, она все время так же надменно и вопросительно переводила
свои большие карие
глаза с одного говорившего на другого.
Занавеска отдернулась, и Алеша увидел давешнего врага
своего, в углу, под образами, на прилаженной на лавке и на стуле постельке. Мальчик лежал накрытый
своим пальтишком и еще стареньким ватным одеяльцем. Очевидно, был нездоров и, судя по горящим
глазам, в лихорадочном жару. Он бесстрашно, не по-давешнему, глядел теперь на Алешу: «Дома, дескать, теперь не достанешь».
— Жалею, сударь, о вашем пальчике, но не хотите ли я, прежде чем Илюшечку сечь,
свои четыре пальца, сейчас же на ваших
глазах, для вашего справедливого удовлетворения, вот этим самым ножом оттяпаю.
— Папа, ах папа! — проговорила вдруг горбатая девушка, доселе молчавшая на
своем стуле, и вдруг закрыла
глаза платком.
— Нет, не могу допустить. Брат, — проговорил вдруг с засверкавшими
глазами Алеша, — ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Но существо это есть, и оно может все простить, всех и вся и за всё, потому что само отдало неповинную кровь
свою за всех и за всё. Ты забыл о нем, а на нем-то и созиждается здание, и это ему воскликнут: «Прав ты, Господи, ибо открылись пути твои».
И что ты молча и проникновенно глядишь на меня кроткими
глазами своими?
Но тогда-то и приползет к нам зверь, и будет лизать ноги наши, и обрызжет их кровавыми слезами из
глаз своих.
Стояло и торчало где-то какое-то существо или предмет, вроде как торчит что-нибудь иногда пред
глазом, и долго, за делом или в горячем разговоре, не замечаешь его, а между тем видимо раздражаешься, почти мучаешься, и наконец-то догадаешься отстранить негодный предмет, часто очень пустой и смешной, какую-нибудь вещь, забытую не на
своем месте, платок, упавший на пол, книгу, не убранную в шкаф, и проч., и проч.
Раскрыв
глаза, к изумлению
своему, он вдруг почувствовал в себе прилив какой-то необычайной энергии, быстро вскочил и быстро оделся, затем вытащил
свой чемодан и, не медля, поспешно начал его укладывать.
А надо заметить, что жил я тогда уже не на прежней квартире, а как только подал в отставку, съехал на другую и нанял у одной старой женщины, вдовы чиновницы, и с ее прислугой, ибо и переезд-то мой на сию квартиру произошел лишь потому только, что я Афанасия в тот же день, как с поединка воротился, обратно в роту препроводил, ибо стыдно было в
глаза ему глядеть после давешнего моего с ним поступка — до того наклонен стыдиться неприготовленный мирской человек даже иного справедливейшего
своего дела.
— Знаешь, Алешка, — пытливо глядел он ему в
глаза, весь под впечатлением внезапной новой мысли, вдруг его осиявшей, и хоть сам и смеялся наружно, но, видимо, боясь выговорить вслух эту новую внезапную мысль
свою, до того он все еще не мог поверить чудному для него и никак неожиданному настроению, в котором видел теперь Алешу, — Алешка, знаешь, куда мы всего лучше бы теперь пошли? — выговорил он наконец робко и искательно.
Говорили, что ревнивый старик, помещая к Морозовой
свою «фаворитку», имел первоначально в виду зоркий
глаз старухи, чтобы наблюдать за поведением новой жилицы.
И как ни был он придавлен
своим собственным горем, но
глаза его невольно остановились на ней со вниманием.
Он же в эти два дня буквально метался во все стороны, «борясь с
своею судьбой и спасая себя», как он потом выразился, и даже на несколько часов слетал по одному горячему делу вон из города, несмотря на то, что страшно было ему уезжать, оставляя Грушеньку хоть на минутку без
глаза над нею.
«Я ведь не знаю, не знаю, — сказал он тогда, — может, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет
своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его
глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого боюсь, вот и не удержусь…»
Смеялись тоже у нас, в трактире особенно, над собственным откровенным и публичным тогдашним признанием Мити (не в
глаза ему, конечно, смеялись, в
глаза ему смеяться было несколько опасно), что от Грушеньки он за всю ту «эскападу» только и получил, что «позволила ему
свою ножку поцеловать, а более ничего не позволила».
Между тем она усадила Петра Ильича и села сама против него. Петр Ильич вкратце, но довольно ясно изложил ей историю дела, по крайней мере ту часть истории, которой сам сегодня был свидетелем, рассказал и о сейчашнем
своем посещении Фени и сообщил известие о пестике. Все эти подробности донельзя потрясли возбужденную даму, которая вскрикивала и закрывала
глаза руками…
Зажгли огонь и увидали, что Смердяков все еще не унимается и бьется в
своей каморке, скосил
глаза, а с губ его текла пена.
— Что? Куда? — восклицает он, открывая
глаза и садясь на
свой сундук, совсем как бы очнувшись от обморока, а сам светло улыбаясь. Над ним стоит Николай Парфенович и приглашает его выслушать и подписать протокол. Догадался Митя, что спал он час или более, но он Николая Парфеновича не слушал. Его вдруг поразило, что под головой у него очутилась подушка, которой, однако, не было, когда он склонился в бессилии на сундук.
Тот не видал
своего прежнего маленького друга уже месяца два и вдруг остановился пред ним совсем пораженный: он и вообразить не мог, что увидит такое похудевшее и пожелтевшее личико, такие горящие в лихорадочном жару и как будто ужасно увеличившиеся
глаза, такие худенькие ручки.
Илюша же и говорить не мог. Он смотрел на Колю
своими большими и как-то ужасно выкатившимися
глазами, с раскрытым ртом и побледнев как полотно. И если бы только знал не подозревавший ничего Красоткин, как мучительно и убийственно могла влиять такая минута на здоровье больного мальчика, то ни за что бы не решился выкинуть такую штуку, какую выкинул. Но в комнате понимал это, может быть, лишь один Алеша. Что же до штабс-капитана, то он весь как бы обратился в самого маленького мальчика.
Завидя теперь входящего Алешу, он особенно нахмурил брови и отвел
глаза в сторону, как бы весь занятый застегиванием
своего большого теплого с меховым воротником пальто.
Митя, произнося
свою дикую речь, почти задыхался. Он побледнел, губы его вздрагивали, из
глаз катились слезы.
Митя кончил как исступленный. Он держал Алешу обеими руками за плечи и так и впился в его
глаза своим жаждущим, воспаленным взглядом.
Иван Федорович проговорил это совсем в ярости, видимо и нарочно давая знать, что презирает всякий обиняк и всякий подход и играет в открытую.
Глаза Смердякова злобно сверкнули, левый глазок замигал, и он тотчас же, хотя по обычаю
своему сдержанно и мерно, дал и
свой ответ: «Хочешь, дескать, начистоту, так вот тебе и эта самая чистота».
Иван Федорович вскочил и изо всей силы ударил его кулаком в плечо, так что тот откачнулся к стене. В один миг все лицо его облилось слезами, и, проговорив: «Стыдно, сударь, слабого человека бить!», он вдруг закрыл
глаза своим бумажным с синими клеточками и совершенно засморканным носовым платком и погрузился в тихий слезный плач. Прошло с минуту.
Смердяков отнял от
глаз свою тряпочку. Всякая черточка его сморщенного лица выражала только что перенесенную обиду.
Смердяков, как и давеча, совсем не пугаясь, все пытливо следил за ним. Все еще он никак не мог победить
своей недоверчивости, все еще казалось ему, что Иван «все знает», а только так представляется, чтоб «ему же в
глаза на него одного свалить».
Что ж, я бы мог вам и теперь сказать, что убивцы они… да не хочу я теперь пред вами лгать, потому… потому что если вы действительно, как сам вижу, не понимали ничего доселева и не притворялись предо мной, чтоб явную вину
свою на меня же в
глаза свалить, то все же вы виновны во всем-с, ибо про убивство вы знали-с и мне убить поручили-с, а сами, все знамши, уехали.
Он долго сидел на
своем месте, крепко подперев обеими руками голову и все-таки кося
глазами на прежнюю точку, на стоявший у противоположной стены диван.
Впечатление от высшего благородства его речи было-таки испорчено, и Фетюкович, провожая его
глазами, как бы говорил, указывая публике: «вот, дескать, каковы ваши благородные обвинители!» Помню, не прошло и тут без эпизода со стороны Мити: взбешенный тоном, с каким Ракитин выразился о Грушеньке, он вдруг закричал со
своего места: «Бернар!» Когда же председатель, по окончании всего опроса Ракитина, обратился к подсудимому: не желает ли он чего заметить со
своей стороны, то Митя зычно крикнул...
Пан Муссялович вставлял страшно много польских слов в
свои фразы и, видя, что это только возвышает его в
глазах председателя и прокурора, возвысил наконец
свой дух окончательно и стал уже совсем говорить по-польски.
Затем, представив
свои соображения, которые я здесь опускаю, он прибавил, что ненормальность эта усматривается, главное, не только из прежних многих поступков подсудимого, но и теперь, в сию даже минуту, и когда его попросили объяснить, в чем же усматривается теперь, в сию-то минуту, то старик доктор со всею прямотой
своего простодушия указал на то, что подсудимый, войдя в залу, «имел необыкновенный и чудный по обстоятельствам вид, шагал вперед как солдат и держал
глаза впереди себя, упираясь, тогда как вернее было ему смотреть налево, где в публике сидят дамы, ибо он был большой любитель прекрасного пола и должен был очень много думать о том, что теперь о нем скажут дамы», — заключил старичок
своим своеобразным языком.
«Насчет же мнения ученого собрата моего, — иронически присовокупил московский доктор, заканчивая
свою речь, — что подсудимый, входя в залу, должен был смотреть на дам, а не прямо пред собою, скажу лишь то, что, кроме игривости подобного заключения, оно, сверх того, и радикально ошибочно; ибо хотя я вполне соглашаюсь, что подсудимый, входя в залу суда, в которой решается его участь, не должен был так неподвижно смотреть пред собой и что это действительно могло бы считаться признаком его ненормального душевного состояния в данную минуту, но в то же время я утверждаю, что он должен был смотреть не налево на дам, а, напротив, именно направо, ища
глазами своего защитника, в помощи которого вся его надежда и от защиты которого зависит теперь вся его участь».
А при аресте, в Мокром, он именно кричал, — я это знаю, мне передавали, — что считает самым позорным делом всей
своей жизни, что, имея средства отдать половину (именно половину!) долга Катерине Ивановне и стать пред ней не вором, он все-таки не решился отдать и лучше захотел остаться в ее
глазах вором, чем расстаться с деньгами!