— Нет, ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы
пели песни и играли на гуслях, то есть на фортоплясах. Так вот это тот самый фон Зон и есть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?
— Нет, нет, — все будто еще не понимает Митя, — ты скажи: почему это стоят погорелые матери, почему бедны люди, почему бедно дитё, почему голая степь, почему они не обнимаются, не целуются, почему не
поют песен радостных, почему они почернели так от черной беды, почему не кормят дитё?
Неточные совпадения
— А и убирайся откуда приехал! Велю тебя сейчас прогнать, и прогонят! — крикнула в исступлении Грушенька. — Дура, дура
была я, что пять лет себя мучила! Да и не за него себя мучила вовсе, я со злобы себя мучила! Да и не он это вовсе! Разве он
был такой? Это отец его какой-то! Это где ты парик-то себе заказал? Тот
был сокол, а это селезень. Тот смеялся и мне
песни пел… А я-то, я-то пять лет слезами заливалась, проклятая я дура, низкая я, бесстыжая!
Калганов не хотел
было пить, и хор девок ему сначала не понравился очень, но,
выпив еще бокала два шампанского, страшно развеселился, шагал по комнатам, смеялся и все и всех хвалил, и
песни и музыку.
И он убегал, а она принималась опять слушать
песни и глядеть на пляску, следя за ним взглядом, где бы он ни
был, но через четверть часа опять подзывала его, и он опять прибегал.
Митя, ведь я
была всего семнадцати лет тогда, он тогда
был такой со мной ласковый, такой развеселый, мне
песни пел…
— Я, дура, к нему тоже забежала, всего только на минутку, когда к Мите шла, потому разболелся тоже и он, пан-то мой прежний, — начала опять Грушенька, суетливо и торопясь, — смеюсь я это и рассказываю Мите-то: представь, говорю, поляк-то мой на гитаре прежние
песни мне вздумал
петь, думает, что я расчувствуюсь и за него пойду.
Вдруг он бросил звонок, плюнул, повернул назад и быстро пошел опять совсем на другой, противоположный конец города, версты за две от своей квартиры, в один крошечный, скосившийся бревенчатый домик, в котором квартировала Марья Кондратьевна, бывшая соседка Федора Павловича, приходившая к Федору Павловичу на кухню за супом и которой Смердяков
пел тогда свои
песни и играл на гитаре.
В одной харчевне, перед вечером,
пели песни: он просидел целый час, слушая, и помнил, что ему даже было очень приятно.
Батрачка безответная // На каждого, кто чем-нибудь // Помог ей в черный день, // Всю жизнь о соли думала, // О соли пела Домнушка — // Стирала ли, косила ли, // Баюкала ли Гришеньку, // Любимого сынка. // Как сжалось сердце мальчика, // Когда крестьянки вспомнили // И
спели песню Домнину // (Прозвал ее «Соленою» // Находчивый вахлак).
Сумасшедший резчик был на вид угрюм и скуп на слова; по ночам
пел песню «о прекрасной Венере» и к каждому проезжему подходил с просьбой позволить ему жениться на какой-то девке Маланье, давно уже умершей.
На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей; по утрам река звучно плескалась о берег и стены купальни; в синеватой воде подпрыгивали, как пробки, головы людей, взмахивались в воздух масляно блестевшие руки; вечерами в лесу
пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно, в три часа, безгрудая, тощая барышня в розовом платье и круглых, темных очках играла на пианино «Молитву девы», а в четыре шла берегом на мельницу пить молоко, и по воде косо влачилась за нею розовая тень.
Неточные совпадения
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. // Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих
песен альманаха //
Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
С душою, полной сожалений, // И опершися на гранит, // Стоял задумчиво Евгений, // Как описал себя пиит. // Всё
было тихо; лишь ночные // Перекликались часовые; // Да дрожек отдаленный стук // С Мильонной раздавался вдруг; // Лишь лодка, веслами махая, // Плыла по дремлющей реке: // И нас пленяли вдалеке // Рожок и
песня удалая… // Но слаще, средь ночных забав, //
Напев Торкватовых октав!
Они хранили в жизни мирной // Привычки милой старины; // У них на масленице жирной // Водились русские блины; // Два раза в год они говели; // Любили круглые качели, // Подблюдны
песни, хоровод; // В день Троицын, когда народ // Зевая слушает молебен, // Умильно на пучок зари // Они роняли слезки три; // Им квас как воздух
был потребен, // И за столом у них гостям // Носили блюда по чинам.
Татьяна любопытным взором // На воск потопленный глядит: // Он чудно вылитым узором // Ей что-то чудное гласит; // Из блюда, полного водою, // Выходят кольца чередою; // И вынулось колечко ей // Под песенку старинных дней: // «Там мужички-то всё богаты, // Гребут лопатой серебро; // Кому
поем, тому добро // И слава!» Но сулит утраты // Сей
песни жалостный
напев; // Милей кошурка сердцу дев.
Поклонник славы и свободы, // В волненье бурных дум своих, // Владимир и писал бы оды, // Да Ольга не читала их. // Случалось ли поэтам слезным // Читать в глаза своим любезным // Свои творенья? Говорят, // Что в мире выше нет наград. // И впрямь, блажен любовник скромный, // Читающий мечты свои // Предмету
песен и любви, // Красавице приятно-томной! // Блажен… хоть, может
быть, она // Совсем иным развлечена.