Неточные совпадения
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы
всех приходивших к нему исповедовать
сердце свое и жаждавших
от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на
всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем
сердце мне нет места, мой милый отшельник.
От формулы «
все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты
от меня отречешься, да, да?
Уходит наконец
от них, не выдержав сам муки
сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой земле, изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом
сердце его во
всю его жизнь, о том, что
от рода его,
от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно
от меня теперь
все и зависело), — жена, дети! Жена умрет, может быть, с горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в
сердцах их по себе оставлю!
Ушел он тогда
от меня как бы и впрямь решившись. Но
все же более двух недель потом ко мне ходил, каждый вечер сряду,
все приготовлялся,
все не мог решиться. Измучил он мое
сердце. То приходит тверд и говорит с умилением...
Тут прибавлю еще раз
от себя лично: мне почти противно вспоминать об этом суетном и соблазнительном событии, в сущности же самом пустом и естественном, и я, конечно, выпустил бы его в рассказе моем вовсе без упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим и известным образом на душу и
сердце главного, хотя и будущего героя рассказа моего, Алеши, составив в душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и укрепивший его разум уже окончательно, на
всю жизнь и к известной цели.
Мало-помалу, даже с какою-то радостью начала излагать
все подробности, и вовсе не желая мучить, а как бы спеша изо
всех сил
от сердца услужить ему.
Да и тройка летела, «пожирая пространство», и по мере приближения к цели опять-таки мысль о ней, о ней одной,
все сильнее и сильнее захватывала ему дух и отгоняла
все остальные страшные призраки
от его
сердца.
Она вырвалась
от него из-за занавесок. Митя вышел за ней как пьяный. «Да пусть же, пусть, что бы теперь ни случилось — за минуту одну
весь мир отдам», — промелькнуло в его голове. Грушенька в самом деле выпила залпом еще стакан шампанского и очень вдруг охмелела. Она уселась в кресле, на прежнем месте, с блаженною улыбкой. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшие глаза посоловели, страстный взгляд манил. Даже Калганова как будто укусило что-то за
сердце, и он подошел к ней.
И чувствует он еще, что подымается в
сердце его какое-то никогда еще не бывалое в нем умиление, что плакать ему хочется, что хочет он
всем сделать что-то такое, чтобы не плакало больше дитё, не плакала бы и черная иссохшая мать дити, чтоб не было вовсе слез
от сей минуты ни у кого и чтобы сейчас же, сейчас же это сделать, не отлагая и несмотря ни на что, со
всем безудержем карамазовским.
Но после случая на железной дороге он и на этот счет изменил свое поведение: намеков себе уже более не позволял, даже самых отдаленных, а о Дарданелове при матери стал отзываться почтительнее, что тотчас же с беспредельною благодарностью в
сердце своем поняла чуткая Анна Федоровна, но зато при малейшем, самом нечаянном слове даже
от постороннего какого-нибудь гостя о Дарданелове, если при этом находился Коля, вдруг
вся вспыхивала
от стыда, как роза.
Тиранил же ужасно, обучая ее всяким штукам и наукам, и довел бедную собаку до того, что та выла без него, когда он отлучался в классы, а когда приходил, визжала
от восторга, скакала как полоумная, служила, валилась на землю и притворялась мертвою и проч., словом, показывала
все штуки, которым ее обучили, уже не по требованию, а единственно
от пылкости своих восторженных чувств и благодарного
сердца.
И странное дело: хотя был твердо убежден в преступлении Мити, но со времени заключения его
все как-то более и более смотрел на него мягче: «С хорошею, может быть, душой был человек, а вот пропал, как швед,
от пьянства и беспорядка!» Прежний ужас сменился в
сердце его какою-то жалостью.
Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об отце и что он содрогается, как
от позора, при мысли пойти к отцу и совершить с ним какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы на что-то указывал на своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что
сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя гораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и
все указывает в это место.
Неточные совпадения
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, // В котором автор знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные для
сердца дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь
от всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет в рассеянье свою.
Ужель та самая Татьяна, // Которой он наедине, // В начале нашего романа, // В глухой, далекой стороне, // В благом пылу нравоученья // Читал когда-то наставленья, // Та,
от которой он хранит // Письмо, где
сердце говорит, // Где
всё наруже,
всё на воле, // Та девочка… иль это сон?.. // Та девочка, которой он // Пренебрегал в смиренной доле, // Ужели с ним сейчас была // Так равнодушна, так смела?
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево
от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо
всех прежде проеханных им мест, которые
все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
— Я начинаю думать, Платон, что путешествие может, точно, расшевелить тебя. У тебя душевная спячка. Ты просто заснул, и заснул не
от пресыщения или усталости, но
от недостатка живых впечатлений и ощущений. Вот я совершенно напротив. Я бы очень желал не так живо чувствовать и не так близко принимать к
сердцу все, что ни случается.
Ее
сердце сильно билось, руки были холодны как лед. Начались упреки ревности, жалобы, — она требовала
от меня, чтоб я ей во
всем признался, говоря, что она с покорностью перенесет мою измену, потому что хочет единственно моего счастия. Я этому не совсем верил, но успокоил ее клятвами, обещаниями и прочее.