Неточные совпадения
Вот что спрошу: справедливо ли,
отец великий, то, что в Четьи-Минеи повествуется где-то о каком-то святом чудотворце, которого мучили за веру, и когда отрубили ему под конец голову, то он встал, поднял свою голову и «любезно ее лобызаше», и долго
шел, неся ее в руках, и «любезно ее лобызаше».
— Городские мы,
отец, городские, по крестьянству мы, а городские, в городу проживаем. Тебя повидать,
отец, прибыла. Слышали о тебе, батюшка, слышали. Сыночка младенчика схоронила,
пошла молить Бога. В трех монастырях побывала, да указали мне: «Зайди, Настасьюшка, и сюда, к вам то есть, голубчик, к вам». Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и к вам.
Но чуть лишь сочинитель этих основ осмеливается объявлять, что основы, которые предлагает он теперь и часть которых перечислил сейчас
отец Иосиф, суть основы незыблемые, стихийные и вековечные, то уже прямо
идет против церкви и святого, вековечного и незыблемого предназначения ее.
— Недостойная комедия, которую я предчувствовал, еще
идя сюда! — воскликнул Дмитрий Федорович в негодовании и тоже вскочив с места. — Простите, преподобный
отец, — обратился он к старцу, — я человек необразованный и даже не знаю, как вас именовать, но вас обманули, а вы слишком были добры, позволив нам у вас съехаться. Батюшке нужен лишь скандал, для чего — это уж его расчет. У него всегда свой расчет. Но, кажется, я теперь знаю для чего…
— А ведь непредвиденное-то обстоятельство — это ведь я! — сейчас же подхватил Федор Павлович. — Слышите,
отец, это Петр Александрович со мной не желает вместе оставаться, а то бы он тотчас
пошел. И
пойдете, Петр Александрович, извольте пожаловать к
отцу игумену, и — доброго вам аппетита! Знайте, что это я уклонюсь, а не вы. Домой, домой, дома поем, а здесь чувствую себя неспособным, Петр Александрович, мой любезнейший родственник.
И однако, все
шли. Монашек молчал и слушал. Дорогой через песок он только раз лишь заметил, что
отец игумен давно уже ожидают и что более получаса опоздали. Ему не ответили. Миусов с ненавистью посмотрел на Ивана Федоровича.
Тут влюбится человек в какую-нибудь красоту, в тело женское, или даже только в часть одну тела женского (это сладострастник может понять), то и отдаст за нее собственных детей, продаст
отца и мать, Россию и отечество; будучи честен,
пойдет и украдет; будучи кроток — зарежет, будучи верен — изменит.
— А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я не останусь. Я с тем и
шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем: уйдете, Петр Александрович, и я
пойду, останетесь — и я останусь. Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули,
отец игумен: не признает он себя мне родственником! Так ли, фон Зон? Вот и фон Зон стоит. Здравствуй, фон Зон.
— Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте,
отцы, а я
пойду. А сына моего Алексея беру отселе родительскою властию моею навсегда. Иван Федорович, почтительнейший сын мой, позвольте вам приказать за мною следовать! Фон Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне в город. У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подам поросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровка есть… Эй, фон Зон, не упускай своего счастия!
—
Шел к
отцу, а сначала хотел зайти к Катерине Ивановне.
— К ней и к
отцу! Ух! Совпадение! Да ведь я тебя для чего же и звал-то, для чего и желал, для чего алкал и жаждал всеми изгибами души и даже ребрами? Чтобы
послать тебя именно к
отцу от меня, а потом и к ней, к Катерине Ивановне, да тем и покончить и с ней, и с
отцом.
Послать ангела. Я мог бы
послать всякого, но мне надо было
послать ангела. И вот ты сам к ней и к
отцу.
Вот к этому-то времени как раз
отец мне шесть тысяч прислал, после того как я
послал ему форменное отречение от всех и вся, то есть мы, дескать, «в расчете», и требовать больше ничего не буду.
— Что ты? Я не помешан в уме, — пристально и даже как-то торжественно смотря, произнес Дмитрий Федорович. — Небось я тебя
посылаю к
отцу и знаю, что говорю: я чуду верю.
Алеша
пошел в спальню к
отцу и просидел у его изголовья за ширмами около часа. Старик вдруг открыл глаза и долго молча смотрел на Алешу, видимо припоминая и соображая. Вдруг необыкновенное волнение изобразилось в его лице.
— Я должен вам сообщить, — произнес тоже дрожащим голосом Алеша, — о том, что сейчас было у него с
отцом. — И он рассказал всю сцену, рассказал, что был послан за деньгами, что тот ворвался, избил
отца и после того особенно и настоятельно еще раз подтвердил ему, Алеше,
идти «кланяться»… — Он
пошел к этой женщине… — тихо прибавил Алеша.
Но Алеше уже и нечего было сообщать братии, ибо все уже всё знали: Ракитин,
послав за ним монаха, поручил тому, кроме того, «почтительнейше донести и его высокопреподобию
отцу Паисию, что имеет до него он, Ракитин, некое дело, но такой важности, что и минуты не смеет отложить для сообщения ему, за дерзость же свою земно просит простить его».
Обдорский монашек, пробравшись на пасеку по указанию пасечника, тоже весьма молчаливого и угрюмого монаха,
пошел в уголок, где стояла келейка
отца Ферапонта.
Прежде всего Алеша
пошел к
отцу.
«
Слава Богу, что он меня про Грушеньку не спросил, — подумал в свою очередь Алеша, выходя от
отца и направляясь в дом госпожи Хохлаковой, — а то бы пришлось, пожалуй, про вчерашнюю встречу с Грушенькой рассказать».
— Вздор! — крикнул Иван Федорович почти в исступлении. — Дмитрий не
пойдет грабить деньги, да еще убивать при этом
отца. Он мог вчера убить его за Грушеньку, как исступленный злобный дурак, но грабить не
пойдет!
Приветливо поздоровавшись с
отцом и даже особенно наведавшись о здоровье, он, не дождавшись, впрочем, окончания ответа родителя, разом объявил, что чрез час уезжает в Москву, совсем, и просит
послать за лошадьми.
— Эх, одолжи
отца, припомню! Без сердца вы все, вот что! Чего тебе день али два? Куда ты теперь, в Венецию? Не развалится твоя Венеция в два-то дня. Я Алешку
послал бы, да ведь что Алешка в этих делах? Я ведь единственно потому, что ты умный человек, разве я не вижу. Лесом не торгуешь, а глаз имеешь. Тут только чтобы видеть: всерьез или нет человек говорит. Говорю, гляди на бороду: трясется бороденка — значит всерьез.
Было это уже очень давно, лет пред тем уже сорок, когда старец Зосима впервые начал иноческий подвиг свой в одном бедном, малоизвестном костромском монастыре и когда вскоре после того
пошел сопутствовать
отцу Анфиму в странствиях его для сбора пожертвований на их бедный костромской монастырек.
— А пожалуй что и так, — произнес
отец Паисий вдумчиво, — пожалуй, и плачь, Христос тебе эти слезы
послал.
Кроткий
отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимец покойного, стал было возражать некоторым из злословников, что «не везде ведь это и так» и что не догмат же какой в православии сия необходимость нетления телес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже православных странах, на Афоне например, духом тлетворным не столь смущаются, и не нетление телесное считается там главным признаком прославления спасенных, а цвет костей их, когда телеса их полежат уже многие годы в земле и даже истлеют в ней, «и если обрящутся кости желты, как воск, то вот и главнейший знак, что прославил Господь усопшего праведного; если же не желты, а черны обрящутся, то значит не удостоил такого Господь
славы, — вот как на Афоне, месте великом, где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняется православие», — заключил
отец Иосиф.
Ожидавшая внизу толпа заколебалась; иные
пошли за ним тотчас же, но иные замедлили, ибо келья все еще была отперта, а
отец Паисий, выйдя вслед за
отцом Ферапонтом на крылечко, стоя наблюдал.
Поднялся и
отец Ферапонт и, ограждая себя крестным знамением,
пошел к своей келье, не оглядываясь, все еще продолжая восклицать, но уже нечто совсем несвязное.
Алеша вдруг криво усмехнулся, странно, очень странно вскинул на вопрошавшего
отца свои очи, на того, кому вверил его, умирая, бывший руководитель его, бывший владыка сердца и ума его, возлюбленный старец его, и вдруг, все по-прежнему без ответа, махнул рукой, как бы не заботясь даже и о почтительности, и быстрыми шагами
пошел к выходным вратам вон из скита.
Он рассказал, как он перескочил через забор в сад
отца, как
шел до окна и обо всем, наконец, что было под окном.
Видите, голубчик мой, — госпожа Хохлакова вдруг приняла какой-то игривый вид, и на устах ее замелькала милая, хотя и загадочная улыбочка, — видите, я подозреваю… вы меня простите, Алеша, я вам как мать… о нет, нет, напротив, я к вам теперь как к моему
отцу… потому что мать тут совсем не
идет…
Я не убил
отца, но мне надо
пойти.
Завтра буду доставать у всех людей, а не достану у людей, то даю тебе честное слово,
пойду к
отцу и проломлю ему голову и возьму у него под подушкой, только бы уехал Иван.
— Да, но он зол. Он надо мной смеялся. Он был дерзок, Алеша, — с содроганием обиды проговорил Иван. — Но он клеветал на меня, он во многом клеветал. Лгал мне же на меня же в глаза. «О, ты
идешь совершить подвиг добродетели, объявишь, что убил
отца, что лакей по твоему наущению убил
отца…»
— Ну да, гулять, и я то же говорю. Вот ум его и
пошел прогуливаться и пришел в такое глубокое место, в котором и потерял себя. А между тем, это был благодарный и чувствительный юноша, о, я очень помню его еще вот таким малюткой, брошенным у
отца в задний двор, когда он бегал по земле без сапожек и с панталончиками на одной пуговке.
Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об
отце и что он содрогается, как от позора, при мысли
пойти к
отцу и совершить с ним какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы на что-то указывал на своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя гораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и все указывает в это место.
Он
послал было своего младшего брата к
отцу просить у него эти три тысячи в последний раз, но, не дождавшись ответа, ворвался сам и кончил тем, что избил старика при свидетелях.