Неточные совпадения
Ну что ж, пожалуй, у тебя же есть свои две тысчоночки, вот тебе и приданое, а я тебя, мой ангел, никогда не оставлю,
да и теперь внесу за тебя что там следует, если спросят.
Раз, много лет уже тому назад, говорю одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то есть чести, так сказать нравственных качеств, а он мне вдруг на то: «А вы ее щекотали?» Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: «
Да, говорю, щекотал-с» —
ну тут он меня и пощекотал…
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь
да рядом,
ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
— Петр Александрович, как же бы я посмел после того, что случилось! Увлекся, простите, господа, увлекся! И, кроме того, потрясен!
Да и стыдно. Господа, у иного сердце как у Александра Македонского, а у другого — как у собачки Фидельки. У меня — как у собачки Фидельки. Обробел!
Ну как после такого эскапада
да еще на обед, соусы монастырские уплетать? Стыдно, не могу, извините!
—
Ну не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон!
Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, —
да чего же я шепчу?
Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы. Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет, я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать тебя хочу!
— Нет, нет, я только теперь перекрещу тебя, вот так, садись.
Ну, теперь тебе удовольствие будет, и именно на твою тему. Насмеешься. У нас валаамова ослица заговорила,
да как говорит-то, как говорит!
Он тотчас же передал ключ от шкафа Смердякову: «
Ну и читай, будешь библиотекарем, чем по двору шляться, садись
да читай.
— Ба! А ведь, пожалуй, ты прав. Ах, я ослица, — вскинулся вдруг Федор Павлович, слегка ударив себя по лбу. —
Ну, так пусть стоит твой монастырек, Алешка, коли так. А мы, умные люди, будем в тепле сидеть
да коньячком пользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим Богом должно быть непременно нарочно так устроено? Иван, говори: есть Бог или нет? Стой: наверно говори, серьезно говори! Чего опять смеешься?
— Как так твоя мать? — пробормотал он, не понимая. — Ты за что это? Ты про какую мать?..
да разве она… Ах, черт!
Да ведь она и твоя! Ах, черт!
Ну это, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван… Хе-хе-хе! — Он остановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо. И вот вдруг в это самое мгновение раздался в сенях страшный шум и гром, послышались неистовые крики, дверь распахнулась и в залу влетел Дмитрий Федорович. Старик бросился к Ивану в испуге...
— Ха-ха-ха! Ты не ожидал? Я думаю: где тебя подождать? У ее дома? Оттуда три дороги, и я могу тебя прозевать. Надумал наконец дождаться здесь, потому что здесь-то он пройдет непременно, другого пути в монастырь не имеется.
Ну, объявляй правду, дави меня, как таракана…
Да что с тобой?
Вчера было глупость мне в голову пришла, когда я тебе на сегодня велел приходить: хотел было я через тебя узнать насчет Митьки-то, если б ему тысячку,
ну другую, я бы теперь отсчитал, согласился ли бы он, нищий и мерзавец, отселева убраться совсем, лет на пять, а лучше на тридцать пять,
да без Грушки и уже от нее совсем отказаться, а?
— Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил
да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело…
Ну! кабы мне его молодость,
да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
—
Ну можно ли, можно ли вам,
да еще в этом платье, связываться с мальчишками! — гневно вскричала она, как будто даже имея какое-то право над ним, —
да вы сами после того мальчик, самый маленький мальчик, какой только может быть!
—
Ну Карамазов или как там, а я всегда Черномазов… Садитесь же, и зачем он вас поднял? Дама без ног, он говорит, ноги-то есть,
да распухли, как ведра, а сама я высохла. Прежде-то я куды была толстая, а теперь вон словно иглу проглотила…
— «
Ну, отвечаю, это как кто кого обожает, а ты и мала куча,
да вонюча».
Ну так посадить бы маменьку, посадить бы Ниночку, Илюшечку править посажу, а я бы пешечком, пешечком,
да всех бы и повез-с…
Если б обрадовался,
да не очень, не показал этого, фасоны бы стал делать, как другие, принимая деньги, кривляться,
ну тогда бы еще мог снести и принять, а то он уж слишком правдиво обрадовался, а это-то и обидно.
Ну и лучше: встал
да и ушел навеки.
Ну так представь же себе, что в окончательном результате я мира этого Божьего — не принимаю и хоть и знаю, что он существует,
да не допускаю его вовсе.
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь,
ну и что же, за это ты от меня отречешься,
да,
да?
Коли бороденка трясется, а сам он говорит
да сердится — значит ладно, правду говорит, хочет дело делать; а коли бороду гладит левою рукой, а сам посмеивается —
ну, значит надуть хочет, плутует.
«Матушка, не плачь, голубушка, — говорит, бывало, — много еще жить мне, много веселиться с вами, а жизнь-то, жизнь-то веселая, радостная!» — «Ах, милый,
ну какое тебе веселье, когда ночь горишь в жару
да кашляешь, так что грудь тебе чуть не разорвет».
Как только я это сказал, расхохотались все до единого: «
Да ты б с самого начала уведомил,
ну теперь все и объясняется, монаха судить нельзя», — смеются, не унимаются,
да и не насмешливо вовсе, а ласково так смеются, весело, полюбили меня вдруг все, даже самые ярые обвинители, и потом весь-то этот месяц, пока отставка не вышла, точно на руках меня носят: «Ах ты, монах», — говорят.
«
Да как же это можно, чтоб я за всех виноват был, — смеется мне всякий в глаза, —
ну разве я могу быть за вас, например, виноват?» — «
Да где, — отвечаю им, — вам это и познать, когда весь мир давно уже на другую дорогу вышел и когда сущую ложь за правду считаем
да и от других такой же лжи требуем.
—
Ну уж и не знаешь, чему рада? — усмехнулся Ракитин. — Прежде-то зачем-нибудь приставала же ко мне: приведи
да приведи его, имела же цель.
Да ведь я низкая, я ведь неистовая,
ну, а в другую минуту я, бывало, Алеша, на тебя как на совесть мою смотрю.
—
Ну и я, коли так, не буду, — подхватила Грушенька, —
да и не хочется. Пей, Ракитка, один всю бутылку. Выпьет Алеша, и я тогда выпью.
Да подсяду к нему,
да обольщу,
да разожгу его: «Видал ты, какова я теперь, скажу,
ну так и оставайся при том, милостивый государь, по усам текло, а в рот не попало!» — вот ведь к чему, может, этот наряд, Ракитка, — закончила Грушенька со злобным смешком.
—
Да слушай: чтобы сыру там, пирогов страсбургских, сигов копченых, ветчины, икры,
ну и всего, всего, что только есть у них, рублей этак на сто или на сто двадцать, как прежде было…
Да слушай: гостинцев чтобы не забыли, конфет, груш, арбуза два или три, аль четыре —
ну нет, арбуза-то одного довольно, а шоколаду, леденцов, монпансье, тягушек —
ну всего, что тогда со мной в Мокрое уложили, с шампанским рублей на триста чтобы было…
—
Ну, теперь пойдемте мыться, — сурово сказал Петр Ильич. — Положите деньги на стол али суньте в карман… Вот так, идем.
Да снимите сюртук.
—
Ну,
да ведь коли высекли! — крикнул он хохоча.
—
Ну, ступай… веселись, — отгоняла она его опять, —
да не плачь, опять позову.
—
Ну, Бог с ним, коли больной. Так неужто ты хотел завтра застрелить себя, экой глупый,
да из-за чего? Я вот этаких, как ты, безрассудных, люблю, — лепетала она ему немного отяжелевшим языком. — Так ты для меня на все пойдешь? А? И неужто ж ты, дурачок, вправду хотел завтра застрелиться! Нет, погоди пока, завтра я тебе, может, одно словечко скажу… не сегодня скажу, а завтра. А ты бы хотел сегодня? Нет, я сегодня не хочу…
Ну ступай, ступай теперь, веселись.
—
Да помилуйте же, господа!
Ну, взял пестик…
Ну, для чего берут в таких случаях что-нибудь в руку? Я не знаю, для чего. Схватил и побежал. Вот и все. Стыдно, господа, passons, [довольно, право (фр.).] а то, клянусь, я перестану рассказывать!
—
Ну что ж теперь, пороть розгами, что ли, меня начнете, ведь больше-то ничего не осталось, — заскрежетал он, обращаясь к прокурору. К Николаю Парфеновичу он и повернуться уже не хотел, как бы и говорить с ним не удостоивая. «Слишком уж пристально мои носки осматривал,
да еще велел, подлец, выворотить, это он нарочно, чтобы выставить всем, какое у меня грязное белье!»
— А черт знает. Из похвальбы, может быть… так… что вот так много денег прокутил… Из того, может, чтоб об этих зашитых деньгах забыть…
да, это именно оттого… черт… который раз вы задаете этот вопрос?
Ну, соврал, и кончено, раз соврал и уж не хотел переправлять. Из-за чего иной раз врет человек?
Да нет ли у вас какого-нибудь кусочка говядинки, он вам сейчас одну такую штуку покажет, что вы со смеху упадете, — говядинки, кусочек,
ну неужели же у вас нет?
—
Ну…
ну, вот я какая! Проболталась! — воскликнула Грушенька в смущении, вся вдруг зарумянившись. — Стой, Алеша, молчи, так и быть, коль уж проболталась, всю правду скажу: он у него два раза был, первый раз только что он тогда приехал — тогда же ведь он сейчас из Москвы и прискакал, я еще и слечь не успела, а другой раз приходил неделю назад. Мите-то он не велел об том тебе сказывать, отнюдь не велел,
да и никому не велел сказывать, потаенно приходил.
Ах
да, представьте себе, и про меня написали, что я была «милым другом» вашего брата, я не хочу проговорить гадкое слово, представьте себе,
ну представьте себе!
—
Ну как же не я? — залепетала она опять, — ведь это я, я почти за час предлагала ему золотые прииски, и вдруг «сорокалетние прелести»!
Да разве я затем? Это он нарочно! Прости ему вечный судья за сорокалетние прелести, как и я прощаю, но ведь это… ведь это знаете кто? Это ваш друг Ракитин.
Ах
да,
ну так вот этот аффект: этот доктор и приехал.
— С Михаилом-то подружился? Нет, не то чтоб.
Да и чего, свинья! Считает, что я… подлец. Шутки тоже не понимают — вот что в них главное. Никогда не поймут шутки.
Да и сухо у них в душе, плоско и сухо, точно как я тогда к острогу подъезжал и на острожные стены смотрел. Но умный человек, умный.
Ну, Алексей, пропала теперь моя голова!
— Ты это про что? — как-то неопределенно глянул на него Митя, — ах, ты про суд!
Ну, черт! Мы до сих пор все с тобой о пустяках говорили, вот все про этот суд, а я об самом главном с тобою молчал.
Да, завтра суд, только я не про суд сказал, что пропала моя голова. Голова не пропала, а то, что в голове сидело, то пропало. Что ты на меня с такою критикой в лице смотришь?
—
Ну и черт его дери, и я не знаю, — обругался Митя. — Подлец какой-нибудь, всего вероятнее,
да и все подлецы. А Ракитин пролезет, Ракитин в щелку пролезет, тоже Бернар. Ух, Бернары! Много их расплодилось!
— Нет, не спрашивал. Хотел спросить,
да не смог, силы не хватило.
Да все равно, я ведь по глазам вижу.
Ну, прощай!
—
Да, жаль, что не отколотил тебя по мордасам, — горько усмехнулся он. — В часть тогда тебя тащить нельзя было: кто ж бы мне поверил и на что я мог указать,
ну а по мордасам… ух, жаль не догадался; хоть и запрещены мордасы, а сделал бы я из твоей хари кашу.
— В обыкновенных случаях жизни, — проговорил он тем самодовольно-доктринерским тоном, с которым спорил некогда с Григорием Васильевичем о вере и дразнил его, стоя за столом Федора Павловича, — в обыкновенных случаях жизни мордасы ноне действительно запрещены по закону, и все перестали бить-с,
ну, а в отличительных случаях жизни, так не то что у нас, а и на всем свете, будь хоша бы самая полная французская республика, все одно продолжают бить, как и при Адаме и Еве-с,
да и никогда того не перестанут-с, а вы и в отличительном случае тогда не посмели-с.
— Отчасти буду рад, ибо тогда моя цель достигнута: коли пинки, значит, веришь в мой реализм, потому что призраку не дают пинков. Шутки в сторону: мне ведь все равно, бранись, коли хочешь, но все же лучше быть хоть каплю повежливее, хотя бы даже со мной. А то дурак
да лакей,
ну что за слова!