Неточные совпадения
Ввязывался, и по-видимому очень горячо, в разговор и Миусов, но ему опять не везло; он
был видимо на втором плане, и ему даже мало отвечали, так что это
новое обстоятельство лишь усилило все накоплявшуюся его раздражительность.
Дело в том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался в познаниях и некоторую небрежность его к себе хладнокровно не выносил: «До сих пор, по крайней мере, стоял на высоте всего, что
есть передового в Европе, а это
новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про себя.
В самое последнее время стал прислушиваться и вникать в хлыстовщину, на что по соседству оказался случай, видимо
был потрясен, но переходить в
новую веру не заблагорассудил.
Раз случилось, что
новый губернатор нашей губернии, обозревая наездом наш городок, очень обижен
был в своих лучших чувствах, увидав Лизавету, и хотя понял, что это «юродивая», как и доложили ему, но все-таки поставил на вид, что молодая девка, скитающаяся в одной рубашке, нарушает благоприличие, а потому чтобы сего впредь не
было.
Что ж, я закутил пока на мои остальные рубли, так что и
новый майор мне выговор наконец принужден
был сделать.
Федор Павлович, услышав о
новом качестве Смердякова, решил немедленно, что
быть ему поваром, и отдал его в ученье в Москву.
«Ну что я в этом понимаю, что я в этих делах разбирать могу? — в сотый раз повторял он про себя, краснея, — ох, стыд бы ничего, стыд только должное мне наказание, — беда в том, что несомненно теперь я
буду причиною
новых несчастий…
И так как человек оставаться без чуда не в силах, то насоздаст себе
новых чудес, уже собственных, и поклонится уже знахарскому чуду, бабьему колдовству, хотя бы он сто раз
был бунтовщиком, еретиком и безбожником.
Уже сильно смеркалось, и ему
было почти страшно; что-то нарастало в нем
новое, на что он не мог бы дать ответа.
И все-таки в эту минуту, хотя тоска
нового и неведомого действительно
была в душе его, мучило его вовсе не то.
В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не
было из него ни вести, ни отзыва; в
новый мир, в
новые места, и без оглядки!» Но вместо восторга на душу его сошел вдруг такой мрак, а в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
Была у меня тогда книга, Священная история, с прекрасными картинками, под названием «Сто четыре Священные истории Ветхого и
Нового Завета», и по ней я и читать учился.
Вспоминая тех, разве можно
быть счастливым в полноте, как прежде, с
новыми, как бы
новые ни
были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое по-прежнему
поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
Каждый раз в молитве твоей, если искренна, мелькнет
новое чувство, а в нем и
новая мысль, которую ты прежде не знал и которая вновь ободрит тебя; и поймешь, что молитва
есть воспитание.
Тем не менее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и на все угнетавшее его горе, он все же дивился невольно одному
новому и странному ощущению, рождавшемуся в его сердце: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом, зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине, если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он боялся более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и все это уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего ужаса — вот что
было главное и что невольно удивляло его.
— Веселимся, — продолжает сухенький старичок, —
пьем вино
новое, вино радости
новой, великой; видишь, сколько гостей? Вот и жених и невеста, вот и премудрый архитриклин, вино
новое пробует. Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке… Что наши дела? И ты, тихий, и ты, кроткий мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое!.. А видишь ли солнце наше, видишь ли ты его?
А Дмитрий Федорович, которому Грушенька, улетая в
новую жизнь, «велела» передать свой последний привет и заказала помнить навеки часок ее любви,
был в эту минуту, ничего не ведая о происшедшем с нею, тоже в страшном смятении и хлопотах.
Да и в самом этом первом письме «офицера», которое показали Митеньке, говорилось о приезде этого
нового соперника весьма неопределенно: письмо
было очень туманное, очень высокопарное и наполнено лишь чувствительностью.
Конечно, у Грушеньки
были деньги, но в Мите на этот счет вдруг оказалась страшная гордость: он хотел увезти ее сам и начать с ней
новую жизнь на свои средства, а не на ее; он вообразить даже не мог, что возьмет у нее ее деньги, и страдал от этой мысли до мучительного отвращения.
Подробнее на этот раз ничего не скажу, ибо потом все объяснится; но вот в чем состояла главная для него беда, и хотя неясно, но я это выскажу; чтобы взять эти лежащие где-то средства, чтобы иметь право взять их, надо
было предварительно возвратить три тысячи Катерине Ивановне — иначе «я карманный вор, я подлец, а
новую жизнь я не хочу начинать подлецом», — решил Митя, а потому решил перевернуть весь мир, если надо, но непременно эти три тысячи отдать Катерине Ивановне во что бы то ни стало и прежде всего.
Старый вчерашний
был уже допит, а
новый опорожнен более чем наполовину.
Дело в том, что теперь стоял пред ним этот «план», давешний,
новый и уже верный план, выдуманный им на телеге и откладывать исполнение которого
было уже невозможно.
— Оставьте все, Дмитрий Федорович! — самым решительным тоном перебила госпожа Хохлакова. — Оставьте, и особенно женщин. Ваша цель — прииски, а женщин туда незачем везти. Потом, когда вы возвратитесь в богатстве и славе, вы найдете себе подругу сердца в самом высшем обществе. Это
будет девушка современная, с познаниями и без предрассудков. К тому времени, как раз созреет теперь начавшийся женский вопрос, и явится
новая женщина…
Тот
был в своем
новом полосатом шелковом халатике, которого никогда еще не видал у него Митя, подпоясанном шелковым же шнурком с кистями.
Не поверят мне, может
быть, если скажу, что этот ревнивец не ощущал к этому
новому человеку,
новому сопернику, выскочившему из-под земли, к этому «офицеру» ни малейшей ревности.
Но особенно не понравилась ему одна «
новая» песенка с бойким плясовым
напевом, пропетая о том, как ехал барин и девушек пытал...
Вся комната
была полна людьми, но не давешними, а совсем
новыми.
Тем не менее чувство, увлекавшее его,
было столь сильно, что он, злобно топнув ногой в землю и опять себя выбранив, немедленно бросился в
новый путь, но уже не к Федору Павловичу, а к госпоже Хохлаковой.
И он упал на стул и, закрыв обеими ладонями лицо, навзрыд заплакал. Но это
были уже счастливые слезы. Он мигом опомнился. Старик исправник
был очень доволен, да, кажется, и юристы тоже: они почувствовали, что допрос вступит сейчас в
новый фазис. Проводив исправника, Митя просто повеселел.
Он рассказал, но мы уже приводить рассказа не
будем. Рассказывал сухо, бегло. О восторгах любви своей не говорил вовсе. Рассказал, однако, как решимость застрелиться в нем прошла, «ввиду
новых фактов». Он рассказывал, не мотивируя, не вдаваясь в подробности. Да и следователи не очень его на этот раз беспокоили: ясно
было, что и для них не в том состоит теперь главный пункт.
Показание о шестой тысяче принято
было с необыкновенным впечатлением допрашивающими. Понравилась
новая редакция: три да три, значит, шесть, стало
быть, три тысячи тогда да три тысячи теперь, вот они и все шесть, выходило ясно.
Но зато в этот день, то
есть в это воскресенье утром, у штабс-капитана ждали одного
нового доктора, приезжего из Москвы и считавшегося в Москве знаменитостью.
Но Илюша, уже слышавший и знавший еще за три дня, что ему подарят маленькую собачку, и не простую, а настоящую меделянскую (что, конечно,
было ужасно важно), хотя и показывал из тонкого и деликатного чувства, что рад подарку, но все, и отец и мальчики, ясно увидели, что
новая собачка, может
быть, только еще сильнее шевельнула в его сердечке воспоминание о несчастной, им замученной Жучке.
Он тотчас же и прежде всего обратился к сидевшей в своем кресле супруге штабс-капитана (которая как раз в ту минуту
была ужасно как недовольна и брюзжала на то, что мальчики заслонили собою постельку Илюши и не дают ей поглядеть на
новую собачку) и чрезвычайно вежливо шаркнул пред нею ножкой, а затем, повернувшись к Ниночке, отдал и ей, как даме, такой же поклон.
Новая штука состояла в том, чтобы неподвижно стоящей и протянувшей свой нос собаке положить на самый нос лакомый кусочек говядины. Несчастный пес, не шевелясь, должен
был простоять с куском на носу сколько велит хозяин, не двинуться, не шевельнуться, хоть полчаса. Но Перезвона выдержали только самую маленькую минутку.
— Не от меня теперь за-ви-сит, — нетерпеливо проговорил доктор, — и, однако же, гм, — приостановился он вдруг, — если б вы, например, могли… на-пра-вить… вашего пациента… сейчас и нимало не медля (слова «сейчас и нимало не медля» доктор произнес не то что строго, а почти гневно, так что штабс-капитан даже вздрогнул) в Си-ра-ку-зы, то… вследствие
новых бла-го-приятных кли-ма-ти-ческих условий… могло бы, может
быть, произойти…
Нет, пусть они его простят; это так гуманно, и чтобы видели благодеяние
новых судов, а я-то и не знала, а говорят, это уже давно, и как я вчера узнала, то меня это так поразило, что я тотчас же хотела за вами послать; и потом, коли его простят, то прямо его из суда ко мне обедать, а я созову знакомых, и мы
выпьем за
новые суды.
А что его оправдают — в этом, странное дело, все дамы
были окончательно убеждены почти до самой последней минуты: «виновен, но оправдают из гуманности, из
новых идей, из
новых чувств, которые теперь пошли», и проч., и проч.
Должно
быть, председатель тут же сообщил
новый документ суду, прокурору, защитнику, присяжным.
При первом же соблазне — ну хоть чтоб опять чем потешить ту же
новую возлюбленную, с которой уже прокутил первую половину этих же денег, — он бы расшил свою ладонку и отделил от нее, ну, положим, на первый случай хоть только сто рублей, ибо к чему-де непременно относить половину, то
есть полторы тысячи, довольно и тысячи четырехсот рублей — ведь все то же выйдет: „подлец, дескать, а не вор, потому что все же хоть тысячу четыреста рублей да принес назад, а вор бы все взял и ничего не принес“.
Но мигом поняв больным сердцем своим, что, может
быть, потому-то эта женщина и скрывала этого
нового соперника, потому-то и обманывала его давеча, что этот вновь прилетевший соперник
был слишком для нее не фантазией и не фикцией, а составлял для нее все, все ее упование в жизни, — мигом поняв это, он смирился.
Правда и то, что и пролитая кровь уже закричала в эту минуту об отмщении, ибо он, погубивший душу свою и всю земную судьбу свою, он невольно должен
был почувствовать и спросить себя в то мгновение: «Что значит он и что может он значить теперь для нее, для этого любимого им больше души своей существа, в сравнении с этим «прежним» и «бесспорным», покаявшимся и воротившимся к этой когда-то погубленной им женщине с
новой любовью, с предложениями честными, с обетом возрожденной и уже счастливой жизни.
Дело в том, что почти с первых же минут в Мокром он видит и, наконец, постигает совершенно, что „бесспорный“ соперник его вовсе, может
быть, уж не так бесспорен и что поздравлений с
новым счастьем и заздравного бокала от него не хотят и не принимают.
Красноречиво до ужаса описывает нам обвинитель страшное состояние подсудимого в селе Мокром, когда любовь вновь открылась ему, зовя его в
новую жизнь, и когда ему уже нельзя
было любить, потому что сзади
был окровавленный труп отца его, а за трупом казнь.
Только что открылось, что она его любит, зовет с собою, сулит ему
новое счастье, — о, клянусь, он должен
был тогда почувствовать двойную, тройную потребность убить себя и убил бы себя непременно, если бы сзади его лежал труп отца!
В этом месте защитника прервал довольно сильный аплодисмент. В самом деле, последние слова свои он произнес с такою искренне прозвучавшею нотой, что все почувствовали, что, может
быть, действительно ему
есть что сказать и что то, что он скажет сейчас,
есть и самое важное. Но председатель, заслышав аплодисмент, громко пригрозил «очистить» залу суда, если еще раз повторится «подобный случай». Все затихло, и Фетюкович начал каким-то
новым, проникновенным голосом, совсем не тем, которым говорил до сих пор.
Затем предоставлено
было слово самому подсудимому. Митя встал, но сказал немного. Он
был страшно утомлен и телесно, и духовно. Вид независимости и силы, с которым он появился утром в залу, почти исчез. Он как будто что-то пережил в этот день на всю жизнь, научившее и вразумившее его чему-то очень важному, чего он прежде не понимал. Голос его ослабел, он уже не кричал, как давеча. В словах его послышалось что-то
новое, смирившееся, побежденное и приникшее.