Неточные совпадения
Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите, то тот некоторое время имел вид совершенно
не понимающего, о каком таком ребенке
идет дело, и даже как бы удивился, что у него есть где-то в доме маленький сын.
Статейки эти, говорят, были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро
пошли в ход, и уж в этом одном молодой человек оказал все свое практическое и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах, по обыкновению, с утра до ночи обивает пороги разных газет и журналов,
не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах с французского или о переписке.
Точно так же если бы он порешил, что бессмертия и Бога нет, то сейчас бы
пошел в атеисты и в социалисты (ибо социализм есть
не только рабочий вопрос, или так называемого четвертого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без Бога,
не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю).
Алеша и сказал себе: «
Не могу я отдать вместо „всего“ два рубля, а вместо „
иди за мной“ ходить лишь к обедне».
Конечно, все это лишь древняя легенда, но вот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище, до глубины души своей, и
идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: «Там тебе место, а
не здесь».
Такие прямо говорили,
не совсем, впрочем, вслух, что он святой, что в этом нет уже и сомнения, и, предвидя близкую кончину его, ожидали немедленных даже чудес и великой
славы в самом ближайшем будущем от почившего монастырю.
Исцеление ли было в самом деле или только естественное улучшение в ходе болезни — для Алеши в этом вопроса
не существовало, ибо он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, и
слава его была как бы собственным его торжеством.
Тем
не менее самая главная забота его была о старце: он трепетал за него, за
славу его, боялся оскорблений ему, особенно тонких, вежливых насмешек Миусова и недомолвок свысока ученого Ивана, так это все представлялось ему.
Они вышли из врат и направились лесом. Помещик Максимов, человек лет шестидесяти,
не то что
шел, а, лучше сказать, почти бежал сбоку, рассматривая их всех с судорожным, невозможным почти любопытством. В глазах его было что-то лупоглазое.
Он
пошел из кельи, Алеша и послушник бросились, чтобы свести его с лестницы. Алеша задыхался, он рад был уйти, но рад был и тому, что старец
не обижен и весел. Старец направился к галерее, чтобы благословить ожидавших его. Но Федор Павлович все-таки остановил его в дверях кельи.
— На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл?
Не велика же в тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю, что ж, я
пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да какой же ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и
идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы
не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно
пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней
не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
— Я
иду из положения, что это смешение элементов, то есть сущностей церкви и государства, отдельно взятых, будет, конечно, вечным, несмотря на то, что оно невозможно и что его никогда нельзя будет привести
не только в нормальное, но и в сколько-нибудь согласимое состояние, потому что ложь лежит в самом основании дела.
Все же это ничем
не унизит его,
не отнимет ни чести, ни
славы его как великого государства, ни
славы властителей его, а лишь поставит его с ложной, еще языческой и ошибочной дороги на правильную и истинную дорогу, единственно ведущую к вечным целям.
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки
не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но
не на церковь
иду, Христу
не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
— Недостойная комедия, которую я предчувствовал, еще
идя сюда! — воскликнул Дмитрий Федорович в негодовании и тоже вскочив с места. — Простите, преподобный отец, — обратился он к старцу, — я человек необразованный и даже
не знаю, как вас именовать, но вас обманули, а вы слишком были добры, позволив нам у вас съехаться. Батюшке нужен лишь скандал, для чего — это уж его расчет. У него всегда свой расчет. Но, кажется, я теперь знаю для чего…
Я свои поступки
не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный,
пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
— В происшедшем скандале мы все виноваты! — горячо проговорил он, — но я все же ведь
не предчувствовал,
идя сюда, хотя и знал, с кем имею дело…
— А ведь непредвиденное-то обстоятельство — это ведь я! — сейчас же подхватил Федор Павлович. — Слышите, отец, это Петр Александрович со мной
не желает вместе оставаться, а то бы он тотчас
пошел. И
пойдете, Петр Александрович, извольте пожаловать к отцу игумену, и — доброго вам аппетита! Знайте, что это я уклонюсь, а
не вы. Домой, домой, дома поем, а здесь чувствую себя неспособным, Петр Александрович, мой любезнейший родственник.
И однако, все
шли. Монашек молчал и слушал. Дорогой через песок он только раз лишь заметил, что отец игумен давно уже ожидают и что более получаса опоздали. Ему
не ответили. Миусов с ненавистью посмотрел на Ивана Федоровича.
«А ведь
идет на обед как ни в чем
не бывало! — подумал он. — Медный лоб и карамазовская совесть».
— Ты там нужнее. Там миру нет. Прислужишь и пригодишься. Подымутся беси, молитву читай. И знай, сынок (старец любил его так называть), что и впредь тебе
не здесь место. Запомни сие, юноша. Как только сподобит Бог преставиться мне — и уходи из монастыря. Совсем
иди.
Но в тебе
не сомневаюсь, потому и
посылаю тебя.
Велит
не плакать и
идти из монастыря, Господи!
Он
пошел поскорее лесом, отделявшим скит от монастыря, и,
не в силах даже выносить свои мысли, до того они давили его, стал смотреть на вековые сосны по обеим сторонам лесной дорожки.
Надо заметить, что он действительно хотел было уехать и действительно почувствовал невозможность, после своего позорного поведения в келье старца,
идти как ни в чем
не бывало к игумену на обед.
— А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я
не останусь. Я с тем и
шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем: уйдете, Петр Александрович, и я
пойду, останетесь — и я останусь. Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен:
не признает он себя мне родственником! Так ли, фон Зон? Вот и фон Зон стоит. Здравствуй, фон Зон.
— Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте, отцы, а я
пойду. А сына моего Алексея беру отселе родительскою властию моею навсегда. Иван Федорович, почтительнейший сын мой, позвольте вам приказать за мною следовать! Фон Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне в город. У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подам поросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровка есть… Эй, фон Зон,
не упускай своего счастия!
В нем симпатия к этой несчастной обратилась во что-то священное, так что и двадцать лет спустя он бы
не перенес, от кого бы то ни
шло, даже худого намека о ней и тотчас бы возразил обидчику.
Воротясь домой, Григорий засветил фонарь, взял садовый ключ и,
не обращая внимания на истерический ужас своей супруги, все еще уверявшей, что она слышит детский плач и что это плачет, наверно, ее мальчик и зовет ее, молча
пошел в сад.
Но если бы пришлось
пойти на Большую улицу, потом через площадь и проч., то было бы довольно
не близко.
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы. Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет, я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как
не надо.
Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать тебя хочу!
Я
иду и
не знаю: в вонь ли я попал и позор или в свет и радость.
Вот к этому-то времени как раз отец мне шесть тысяч прислал, после того как я
послал ему форменное отречение от всех и вся, то есть мы, дескать, «в расчете», и требовать больше ничего
не буду.
Как раз пред тем, как я Грушеньку
пошел бить, призывает меня в то самое утро Катерина Ивановна и в ужасном секрете, чтобы покамест никто
не знал (для чего,
не знаю, видно, так ей было нужно), просит меня съездить в губернский город и там по почте
послать три тысячи Агафье Ивановне, в Москву; потому в город, чтобы здесь и
не знали.
Потом я сделал вид, что слетал в город, но расписки почтовой ей
не представил, сказал, что
послал, расписку принесу, и до сих пор
не несу, забыл-с.
— А что ты думаешь, застрелюсь, как
не достану трех тысяч отдать? В том-то и дело, что
не застрелюсь.
Не в силах теперь, потом, может быть, а теперь я к Грушеньке
пойду… Пропадай мое сало!
— А когда они прибудут, твои три тысячи? Ты еще и несовершеннолетний вдобавок, а надо непременно, непременно, чтобы ты сегодня уже ей откланялся, с деньгами или без денег, потому что я дальше тянуть
не могу, дело на такой точке стало. Завтра уже поздно, поздно. Я тебя к отцу
пошлю.
— Он. Величайший секрет. Даже Иван
не знает ни о деньгах, ни о чем. А старик Ивана в Чермашню
посылает на два, на три дня прокатиться: объявился покупщик на рощу срубить ее за восемь тысяч, вот и упрашивает старик Ивана: «помоги, дескать, съезди сам» денька на два, на три, значит. Это он хочет, чтобы Грушенька без него пришла.
— Что ты? Я
не помешан в уме, — пристально и даже как-то торжественно смотря, произнес Дмитрий Федорович. — Небось я тебя
посылаю к отцу и знаю, что говорю: я чуду верю.
— Я
пойду, Митя. Я верю, что Бог устроит, как знает лучше, чтобы
не было ужаса.
Но ведь до мук и
не дошло бы тогда-с, потому стоило бы мне в тот же миг сказать сей горе: двинься и подави мучителя, то она бы двинулась и в тот же миг его придавила, как таракана, и
пошел бы я как ни в чем
не бывало прочь, воспевая и славя Бога.
— А убирайтесь вы, иезуиты, вон, — крикнул он на слуг. —
Пошел, Смердяков. Сегодня обещанный червонец пришлю, а ты
пошел.
Не плачь, Григорий, ступай к Марфе, она утешит, спать уложит.
Не дают, канальи, после обеда в тишине посидеть, — досадливо отрезал он вдруг, когда тотчас же по приказу его удалились слуги. — Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал? — прибавил он Ивану Федоровичу.
— Нет, она тебе
не скажет, — перебил старик, — она егоза. Она тебя целовать начнет и скажет, что за тебя хочет. Она обманщица, она бесстыдница, нет, тебе нельзя к ней
идти, нельзя!
— Мы в первый раз видимся, Алексей Федорович, — проговорила она в упоении, — я захотела узнать ее, увидать ее, я хотела
идти к ней, но она по первому желанию моему пришла сама. Я так и знала, что мы с ней все решим, все! Так сердце предчувствовало… Меня упрашивали оставить этот шаг, но я предчувствовала исход и
не ошиблась. Грушенька все разъяснила мне, все свои намерения; она, как ангел добрый, слетела сюда и принесла покой и радость…
От города до монастыря было
не более версты с небольшим. Алеша спешно
пошел по пустынной в этот час дороге. Почти уже стала ночь, в тридцати шагах трудно уже было различать предметы. На половине дороги приходился перекресток. На перекрестке, под уединенною ракитой, завиделась какая-то фигура. Только что Алеша вступил на перекресток, как фигура сорвалась с места, бросилась на него и неистовым голосом прокричала...
И он вдруг удалился, на этот раз уже совсем. Алеша
пошел к монастырю. «Как же, как же я никогда его
не увижу, что он говорит? — дико представлялось ему, — да завтра же непременно увижу и разыщу его, нарочно разыщу, что он такое говорит!..»
Монастырь он обошел кругом и через сосновую рощу прошел прямо в скит. Там ему отворили, хотя в этот час уже никого
не впускали. Сердце у него дрожало, когда он вошел в келью старца: «Зачем, зачем он выходил, зачем тот
послал его „в мир“? Здесь тишина, здесь святыня, а там — смущенье, там мрак, в котором сразу потеряешься и заблудишься…»