Неточные совпадения
Особенно указывал он на свой нос,
не очень
большой, но очень тонкий, с сильно выдающеюся горбиной: «Настоящий римский, — говорил он, — вместе с кадыком настоящая физиономия древнего римского патриция времен упадка».
Скажут, может быть, что красные щеки
не мешают ни фанатизму, ни мистицизму; а мне так кажется, что Алеша был даже
больше, чем кто-нибудь, реалистом.
Что он
не кончил курса, это была правда, но сказать, что он был туп или глуп, было бы
большою несправедливостью.
Никто ему на это ничего из его сопутников
не заметил, так что нечего было ему конфузиться; но, заметив это, он еще
больше сконфузился.
На бледных, бескровных губах монашка показалась тонкая, молчальная улыбочка,
не без хитрости в своем роде, но он ничего
не ответил, и слишком ясно было, что промолчал из чувства собственного достоинства. Миусов еще
больше наморщился.
И ведь знает человек, что никто
не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и из горошинки сделал гору, — знает сам это, а все-таки самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения
большого удовольствия, а тем самым доходит и до вражды истинной…
Но убранство комнат также
не отличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, старой моды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой, на окнах было много дорогих цветов; но главную роскошь в эту минуту, естественно, составлял роскошно сервированный стол, хотя, впрочем, и тут говоря относительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченный хлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного монастырского меду и
большой стеклянный кувшин с монастырским квасом, славившимся в околотке.
И хотя он отлично знал, что с каждым будущим словом все
больше и нелепее будет прибавлять к сказанному уже вздору еще такого же, — но уж сдержать себя
не мог и полетел как с горы.
Больше я к вам
не приду, просить будете на коленях,
не приду.
— Смешение природы произошло… — пробормотал он, хоть и весьма неясно, но очень твердо, и видимо
не желая
больше распространяться.
Впрочем, ничему
не помешал, только все две недели, как жил болезненный мальчик, почти
не глядел на него, даже замечать
не хотел и
большею частью уходил из избы.
Он слишком хорошо понял, что приказание переезжать, вслух и с таким показным криком, дано было «в увлечении», так сказать даже для красоты, — вроде как раскутившийся недавно в их же городке мещанин, на своих собственных именинах, и при гостях, рассердясь на то, что ему
не дают
больше водки, вдруг начал бить свою же собственную посуду, рвать свое и женино платье, разбивать свою мебель и, наконец, стекла в доме и все опять-таки для красы; и все в том же роде, конечно, случилось теперь и с папашей.
Но если бы пришлось пойти на
Большую улицу, потом через площадь и проч., то было бы довольно
не близко.
А вторая эта жена, уже покойница, была из знатного, какого-то
большого генеральского дома, хотя, впрочем, как мне достоверно известно, денег подполковнику тоже никаких
не принесла.
Вот к этому-то времени как раз отец мне шесть тысяч прислал, после того как я послал ему форменное отречение от всех и вся, то есть мы, дескать, «в расчете», и требовать
больше ничего
не буду.
— Сказать ей, что я
больше к ней
не приду никогда, приказал, дескать, кланяться.
А ты-то там пред мучителями отрекся, когда
больше не о чем и думать-то было тебе как о вере и когда именно надо было веру свою показать!
И без того уж знаю, что царствия небесного в полноте
не достигну (ибо
не двинулась же по слову моему гора, значит,
не очень-то вере моей там верят, и
не очень уж
большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с себя дам содрать?
— Держи, держи его! — завопил он и ринулся вслед за Дмитрием Федоровичем. Григорий меж тем поднялся с полу, но был еще как бы вне себя. Иван Федорович и Алеша побежали вдогонку за отцом. В третьей комнате послышалось, как вдруг что-то упало об пол, разбилось и зазвенело: это была
большая стеклянная ваза (
не из дорогих) на мраморном пьедестале, которую, пробегая мимо, задел Дмитрий Федорович.
— Что говорит Иван? Алеша, милый, единственный сын мой, я Ивана боюсь; я Ивана
больше, чем того, боюсь. Я только тебя одного
не боюсь…
Это была
большая комната, уставленная элегантною и обильною мебелью, совсем
не по-провинциальному.
Это будет, может быть, лучше, чем если б я сама, к которой он
не хочет
больше ходить, объяснилась с ним лично.
— Он приказал вам… кланяться, и что
больше не придет никогда… а вам кланяться.
— И
не смейте говорить мне такие слова, обаятельница, волшебница! Вами-то гнушаться? Вот я нижнюю губку вашу еще раз поцелую. Она у вас точно припухла, так вот чтоб она еще
больше припухла, и еще, еще… Посмотрите, как она смеется, Алексей Федорович, сердце веселится, глядя на этого ангела… — Алеша краснел и дрожал незаметною малою дрожью.
Эта тетка, знаешь, сама самовластная, это ведь родная сестра московской той генеральши, она поднимала еще
больше той нос, да муж был уличен в казнокрадстве, лишился всего, и имения, и всего, и гордая супруга вдруг понизила тон, да с тех пор и
не поднялась.
— Брат, а ты, кажется, и
не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!» Брат, что же
больше этой обиды? — Алешу всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть
не могло.
Да и видеться
больше не хочу, до какой-нибудь самой последней минуты.
Но я
не могу
больше жить, если
не скажу вам того, что родилось в моем сердце, а этого никто, кроме нас двоих,
не должен до времени знать.
Бывали, однако, очень редкие случаи, что и он разговорится с прибывшими, но
большею частию произносил одно лишь какое-нибудь странное слово, задававшее всегда посетителю
большую загадку, и затем уже, несмотря ни на какие просьбы,
не произносил ничего в объяснение.
Как стал от игумена выходить, смотрю — один за дверь от меня прячется, да матерой такой, аршина в полтора али
больше росту, хвостище же толстый, бурый, длинный, да концом хвоста в щель дверную и попади, а я
не будь глуп, дверь-то вдруг и прихлопнул, да хвост-то ему и защемил.
—
Больше не буду! — пробормотал он, крякнув, опять запер шкапик, опять положил ключ в карман, затем пошел в спальню, в бессилии прилег на постель и в один миг заснул.
Алеша никогда
не мог безучастно проходить мимо ребяток, в Москве тоже это бывало с ним, и хоть он
больше всего любил трехлетних детей или около того, но и школьники лет десяти, одиннадцати ему очень нравились.
Подойдя совсем, Алеша увидел пред собою ребенка
не более девяти лет от роду, из слабых и малорослых, с бледненьким худеньким продолговатым личиком, с
большими темными и злобно смотревшими на него глазами.
— Монах в гарнитуровых штанах! — крикнул мальчик, все тем же злобным и вызывающим взглядом следя за Алешей, да кстати и став в позу, рассчитывая, что Алеша непременно бросится на него теперь, но Алеша повернулся, поглядел на него и пошел прочь. Но
не успел он сделать и трех шагов, как в спину его больно ударился пущенный мальчиком самый
большой булыжник, который только был у него в кармане.
— Я
не знаю, о чем вы спросите меня, — выговорил с зардевшимся лицом Алеша, — я только знаю, что я вас люблю и желаю вам в эту минуту счастья
больше, чем себе самому!.. Но ведь я ничего
не знаю в этих делах… — вдруг зачем-то поспешил он прибавить.
Я знаю, что это бы
не надо мне вам говорить, что было бы
больше достоинства с моей стороны просто выйти от вас; было бы и
не так для вас оскорбительно.
— Я имею к вам одну
большую просьбу, Алексей Федорович, — начала она, прямо обращаясь к Алеше по-видимому спокойным и ровным голосом, точно и в самом деле ничего сейчас
не случилось.
Милый Алексей Федорович, вы ведь
не знали этого: знайте же, что мы все, все — я, обе ее тетки — ну все, даже Lise, вот уже целый месяц как мы только того и желаем и молим, чтоб она разошлась с вашим любимцем Дмитрием Федоровичем, который ее знать
не хочет и нисколько
не любит, и вышла бы за Ивана Федоровича, образованного и превосходного молодого человека, который ее любит
больше всего на свете.
И до тех пор пока дама
не заговорила сама и пока объяснялся Алеша с хозяином, она все время так же надменно и вопросительно переводила свои
большие карие глаза с одного говорившего на другого.
Весь тот день мало со мной говорил, совсем молчал даже, только заметил я: глядит, глядит на меня из угла, а все
больше к окну припадает и делает вид, будто бы уроки учит, а я вижу, что
не уроки у него на уме.
Только стал он из школы приходить больно битый, это третьего дня я все узнал, и вы правы-с;
больше уж в школу эту я его
не пошлю-с.
Знаете, детки коли молчаливые да гордые, да слезы долго перемогают в себе, да как вдруг прорвутся, если горе
большое придет, так ведь
не то что слезы потекут-с, а брызнут, словно ручьи-с.
Оба они стояли тогда именно у
большого камня, у забора, и никого кругом
не было.
— Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И никто
не узнает никогда, только мы: я, вы, да она, да еще одна дама, ее
большой друг…
— Почему, почему лучше и быть
не могло? — воскликнула Lise, с
большим удивлением смотря на Алешу.
— Подойдите сюда, Алексей Федорович, — продолжала Lise, краснея все более и более, — дайте вашу руку, вот так. Слушайте, я вам должна
большое признание сделать: вчерашнее письмо я вам
не в шутку написала, а серьезно…
— Уверен, представьте себе! — отвела вдруг она его руку,
не выпуская ее, однако, из своей руки, краснея ужасно и смеясь маленьким, счастливым смешком, — я ему руку поцеловала, а он говорит: «и прекрасно». — Но упрекала она несправедливо: Алеша тоже был в
большом смятении.
— С
большою охотой, Lise, и непременно, только
не в самом главном. В самом главном, если вы будете со мной несогласны, то я все-таки сделаю, как мне долг велит.
Во-вторых, о
больших я и потому еще говорить
не буду, что, кроме того, что они отвратительны и любви
не заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло и стали «яко бози».
Знаешь, у нас
больше битье,
больше розга и плеть, и это национально: у нас прибитые гвоздями уши немыслимы, мы все-таки европейцы, но розги, но плеть — это нечто уже наше и
не может быть у нас отнято.