Ибо ведь всю жизнь свою вспоминал неустанно, как продали его где-нибудь там в горячей степи, у колодца, купцам, и как он, ломая руки, плакал и
молил братьев не продавать его рабом в чужую землю, и вот, увидя их после стольких лет, возлюбил их вновь безмерно, но томил их и мучил их, все любя.
Неточные совпадения
— Чего же ты снова? — тихо улыбнулся старец. — Пусть мирские слезами провожают своих покойников, а мы здесь отходящему отцу радуемся. Радуемся и
молим о нем. Оставь же меня. Молиться надо. Ступай и поспеши. Около
братьев будь. Да не около одного, а около обоих.
Хотелось ему еще спросить, и даже с языка срывался вопрос: «Что предозначал этот земной поклон
брату Дмитрию?» — но он не
посмел спросить.
Алеша сейчас же
заметил восторженное состояние
брата, но, войдя в беседку, увидал на столике полбутылки коньяку и рюмочку.
— Тот ему как доброму человеку привез: «Сохрани,
брат, у меня назавтра обыск». А тот и сохранил. «Ты ведь на церковь, говорит, пожертвовал». Я ему говорю: подлец ты, говорю. Нет, говорит, не подлец, а я широк… А впрочем, это не он… Это другой. Я про другого сбился… и не
замечаю. Ну, вот еще рюмочку, и довольно; убери бутылку, Иван. Я врал, отчего ты не остановил меня, Иван… и не сказал, что вру?
Но Алеше уже и нечего было сообщать
братии, ибо все уже всё знали: Ракитин, послав за ним монаха, поручил тому, кроме того, «почтительнейше донести и его высокопреподобию отцу Паисию, что имеет до него он, Ракитин, некое дело, но такой важности, что и минуты не
смеет отложить для сообщения ему, за дерзость же свою земно просит простить его».
Она задыхалась. Она, может быть, гораздо достойнее, искуснее и натуральнее хотела бы выразить свою мысль, но вышло слишком поспешно и слишком обнаженно. Много было молодой невыдержки, многое отзывалось лишь вчерашним раздражением, потребностью погордиться, это она почувствовала сама. Лицо ее как-то вдруг омрачилось, выражение глаз стало нехорошо. Алеша тотчас же
заметил все это, и в сердце его шевельнулось сострадание. А тут как раз подбавил и
брат Иван.
— Да я и сам не знаю… У меня вдруг как будто озарение… Я знаю, что я нехорошо это говорю, но я все-таки все скажу, — продолжал Алеша тем же дрожащим и пересекающимся голосом. — Озарение мое в том, что вы
брата Дмитрия, может быть, совсем не любите… с самого начала… Да и Дмитрий, может быть, не любит вас тоже вовсе… с самого начала… а только чтит… Я, право, не знаю, как я все это теперь
смею, но надо же кому-нибудь правду сказать… потому что никто здесь правды не хочет сказать…
— Я вашего
брата Ивана Федоровича не люблю, Алеша, — вдруг
заметила Lise.
Ему не хотелось, чтоб его
заметили: и хозяйка, и Фома (если он тут) могли держать сторону
брата и слушаться его приказаний, а стало быть, или в сад Алешу не пустить, или
брата предуведомить вовремя, что его ищут и спрашивают.
Я даже Алеше,
брату моему, не решился и не
посмел открыть про эти полторы тысячи: до того чувствовал, что подлец и мазурик!
— Спасибо! — отрезал Иван и, бросив Алешу, быстро пошел своею дорогой. С тех пор Алеша
заметил, что
брат Иван как-то резко начал от него отдаляться и даже как бы невзлюбил его, так что потом и сам он уже перестал ходить к нему. Но в ту минуту, сейчас после той с ним встречи, Иван Федорович, не заходя домой, вдруг направился опять к Смердякову.
— Да ведь он же мне двоюродный
брат. Моя мать с его матерью родные сестры. Он только все
молил меня никому про то здесь не сказывать, стыдился меня уж очень.
Он захотел доказать мне, что он благороден и что пусть я и люблю его
брата, но он все-таки не погубит его из
мести и ревности.
— Да, — сознался Митя. — Она сегодня утром не придет, — робко посмотрел он на
брата. — Она придет только вечером. Как только я ей вчера сказал, что Катя орудует, смолчала; а губы скривились. Прошептала только: «Пусть ее!» Поняла, что важное. Я не
посмел пытать дальше. Понимает ведь уж, кажется, теперь, что та любит не меня, а Ивана?
—
Брат сложения сильного. И я тоже очень надеюсь, что он выздоровеет, — тревожно
заметил Алеша.
— Митя, не
смей ее упрекать, права не имеешь! — горячо крикнул на
брата Алеша.
Неточные совпадения
Осип (выходит и говорит за сценой).Эй, послушай,
брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон,
мол, скажи, казенный. Да чтоб все живее, а не то,
мол, барин сердится. Стой, еще письмо не готово.
«Не может быть, чтоб это страшное тело был
брат Николай», подумал Левин. Но он подошел ближе, увидал лицо, и сомнение уже стало невозможно. Несмотря на страшное изменение лица, Левину стòило взглянуть в эти живые поднявшиеся на входившего глаза,
заметить легкое движение рта под слипшимися усами, чтобы понять ту страшную истину, что это мертвое тело было живой
брат.
Зная, что что-то случилось, но не зная, что именно, Вронский испытывал мучительную тревогу и, надеясь узнать что-нибудь, пошел в ложу
брата. Нарочно выбрав противоположный от ложи Анны пролет партера, он, выходя, столкнулся с бывшим полковым командиром своим, говорившим с двумя знакомыми. Вронский слышал, как было произнесено имя Карениных, и
заметил, как поспешил полковой командир громко назвать Вронского, значительно взглянув на говоривших.
Чем больше он узнавал
брата, тем более
замечал, что и Сергей Иванович и многие другие деятели для общего блага не сердцем были приведены к этой любви к общему благу, но умом рассудили, что заниматься этим хорошо, и только потому занимались этим.
Но Левину неприятны были эти слова Дарьи Александровны. Она не могла понять, как всё это было высоко и недоступно ей, и она не должна была
сметь упоминать об этом. Левин простился с ними, но, чтобы не оставаться одному, прицепился к своему
брату.