Неточные совпадения
Ей, может
быть, захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим, на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свой чин приживальщика, все-таки один из смелейших и насмешливейших людей той, переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как он
был только
злой шут, и больше ничего.
Подробностей не знаю, но слышал лишь то, что будто воспитанницу, кроткую, незлобивую и безответную, раз сняли с петли, которую она привесила на гвозде в чулане, — до того тяжело
было ей переносить своенравие и вечные попреки этой, по-видимому не
злой, старухи, но бывшей лишь нестерпимейшею самодуркой от праздности.
Были когда-то
злые сплетни, достигшие даже до архиерея (не только по нашему, но и в других монастырях, где установилось старчество), что будто слишком уважаются старцы, в ущерб даже сану игуменскому, и что, между прочим, будто бы старцы злоупотребляют таинством исповеди и проч., и проч.
Это
были почти болезненные случаи: развратнейший и в сладострастии своем часто жестокий, как
злое насекомое, Федор Павлович вдруг ощущал в себе иной раз, пьяными минутами, духовный страх и нравственное сотрясение, почти, так сказать, даже физически отзывавшееся в душе его.
Казалось бы, и борьбы не могло уже
быть никакой: именно бы поступить как клопу, как
злому тарантулу, безо всякого сожаления…
Тот тоже за ночь укрепился, тоже, надо
быть, раздражен и
зол, и тоже что-нибудь, конечно, надумал…
Кончил он опять со своим давешним
злым и юродливым вывертом. Алеша почувствовал, однако, что ему уж он доверяет и что
будь на его месте другой, то с другим этот человек не стал бы так «разговаривать» и не сообщил бы ему того, что сейчас ему сообщил. Это ободрило Алешу, у которого душа дрожала от слез.
И не то странно, не то
было бы дивно, что Бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль — мысль о необходимости Бога — могла залезть в голову такому дикому и
злому животному, как человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку.
Во-вторых, о больших я и потому еще говорить не
буду, что, кроме того, что они отвратительны и любви не заслуживают, у них
есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и
зло и стали «яко бози».
Вместо твердого древнего закона — свободным сердцем должен
был человек решать впредь сам, что добро и что
зло, имея лишь в руководстве твой образ пред собою, — но неужели ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора?
Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и
зла.
Я шел сюда
злую душу найти — так влекло меня самого к тому, потому что я
был подл и
зол, а нашел сестру искреннюю, нашел сокровище — душу любящую…
— Стой, Ракитка! — вскочила вдруг Грушенька, — молчите вы оба. Теперь я все скажу: ты, Алеша, молчи, потому что от твоих таких слов меня стыд берет, потому что я
злая, а не добрая, — вот я какая. А ты, Ракитка, молчи потому, что ты лжешь.
Была такая подлая мысль, что хотела его проглотить, а теперь ты лжешь, теперь вовсе не то… и чтоб я тебя больше совсем не слыхала, Ракитка! — Все это Грушенька проговорила с необыкновенным волнением.
И не хвали ты меня после того, Алеша, не почитай меня доброю,
злая я, злющая-презлющая, а
будешь хвалить, в стыд введешь.
Митя болезненно нахмурился: что, в самом деле, он прилетит… с такими чувствами… а они спят… спит и она, может
быть, тут же…
Злое чувство закипело в его сердце.
— Черный нос, значит, из
злых, из цепных, — важно и твердо заметил Коля, как будто все дело
было именно в щенке и в его черном носе. Но главное
было в том, что он все еще изо всех сил старался побороть в себе чувство, чтобы не заплакать как «маленький», и все еще не мог побороть. — Подрастет, придется посадить на цепь, уж я знаю.
— Вы
злое принимаете за доброе: это минутный кризис, в этом ваша прежняя болезнь, может
быть, виновата.
— А чтобы нигде ничего не осталось. Ах, как бы хорошо, кабы ничего не осталось! Знаете, Алеша, я иногда думаю наделать ужасно много
зла и всего скверного, и долго
буду тихонько делать, и вдруг все узнают. Все меня обступят и
будут показывать на меня пальцами, а я
буду на всех смотреть. Это очень приятно. Почему это так приятно, Алеша?
Сколько, например, надо
было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так
зло поддели во время оно!
— Да, но он
зол. Он надо мной смеялся. Он
был дерзок, Алеша, — с содроганием обиды проговорил Иван. — Но он клеветал на меня, он во многом клеветал. Лгал мне же на меня же в глаза. «О, ты идешь совершить подвиг добродетели, объявишь, что убил отца, что лакей по твоему наущению убил отца…»
Уверяли тоже, что у ней
было какое-то сосредоточенное и
злое лицо.
— То-то и
есть, что в уме… и в подлом уме, в таком же, как и вы, как и все эти… р-рожи! — обернулся он вдруг на публику. — Убили отца, а притворяются, что испугались, — проскрежетал он с яростным презрением. — Друг пред другом кривляются. Лгуны! Все желают смерти отца. Один гад съедает другую гадину… Не
будь отцеубийства — все бы они рассердились и разошлись
злые… Зрелищ! «Хлеба и зрелищ!» Впрочем, ведь и я хорош!
Есть у вас вода или нет, дайте напиться, Христа ради! — схватил он вдруг себя за голову.
С моей стороны я желаю доброму и даровитому юноше всего лучшего, желаю, чтоб его юное прекраснодушие и стремление к народным началам не обратилось впоследствии, как столь часто оно случается, со стороны нравственной в мрачный мистицизм, а со стороны гражданской в тупой шовинизм — два качества, грозящие, может
быть, еще большим
злом нации, чем даже раннее растление от ложно понятого и даром добытого европейского просвещения, каким страдает старший брат его».
Речь его можно
было бы разделить на две половины: первая половина — это критика, это опровержение обвинения, иногда
злое и саркастическое.
Может
быть, мы станем даже
злыми потом, даже пред дурным поступком устоять
будем не в силах, над слезами человеческими
будем смеяться и над теми людьми, которые говорят, вот как давеча Коля воскликнул: «Хочу пострадать за всех людей», — и над этими людьми, может
быть, злобно издеваться
будем.
Мало того, может
быть, именно это воспоминание одно его от великого
зла удержит, и он одумается и скажет: «Да, я
был тогда добр, смел и честен».