Неточные совпадения
Конечно, все это лишь древняя легенда, но вот и недавняя
быль: один из наших современных иноков спасался
на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище, до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим
на поклонение святым
местам, а потом обратно в Россию,
на север, в Сибирь: «Там тебе
место, а не здесь».
Миусов рассеянно смотрел
на могильные камни около церкви и хотел
было заметить, что могилки эти, должно
быть, обошлись дорогонько хоронившим за право хоронить в таком «святом»
месте, но промолчал: простая либеральная ирония перерождалась в нем почти что уж в гнев.
— Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг с своего
места на свои хилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. —
Будьте спокойны, прошу вас. Я особенно прошу вас
быть моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять
на свой диванчик.
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не
на церковь иду, Христу не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет
на место государства, тогда трудно
было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви
на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
Когда он вышел за ограду скита, чтобы
поспеть в монастырь к началу обеда у игумена (конечно, чтобы только прислужить за столом), у него вдруг больно сжалось сердце, и он остановился
на месте: пред ним как бы снова прозвучали слова старца, предрекавшего столь близкую кончину свою.
— Нет, ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный
был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии
места именуются, — убили и ограбили и, несмотря
на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы
пели песни и играли
на гуслях, то
есть на фортоплясах. Так вот это тот самый фон Зон и
есть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?
Дмитрий Федорович встал, в волнении шагнул шаг и другой, вынул платок, обтер со лба пот, затем сел опять, но не
на то
место, где прежде сидел, а
на другое,
на скамью напротив, у другой стены, так что Алеша должен
был совсем к нему повернуться.
От города до монастыря
было не более версты с небольшим. Алеша спешно пошел по пустынной в этот час дороге. Почти уже стала ночь, в тридцати шагах трудно уже
было различать предметы.
На половине дороги приходился перекресток.
На перекрестке, под уединенною ракитой, завиделась какая-то фигура. Только что Алеша вступил
на перекресток, как фигура сорвалась с
места, бросилась
на него и неистовым голосом прокричала...
(Говоря «вот тут», Дмитрий Федорович ударял себя кулаком по груди и с таким странным видом, как будто бесчестие лежало и сохранялось именно тут
на груди его, в каком-то
месте, в кармане может
быть, или
на шее висело зашитое.)
Он проговорил это с самым неприязненным чувством. Тем временем встал с
места и озабоченно посмотрел в зеркало (может
быть, в сороковой раз с утра)
на свой нос. Начал тоже прилаживать покрасивее
на лбу свой красный платок.
— Я, кажется, теперь все понял, — тихо и грустно ответил Алеша, продолжая сидеть. — Значит, ваш мальчик — добрый мальчик, любит отца и бросился
на меня как
на брата вашего обидчика… Это я теперь понимаю, — повторил он раздумывая. — Но брат мой Дмитрий Федорович раскаивается в своем поступке, я знаю это, и если только ему возможно
будет прийти к вам или, всего лучше, свидеться с вами опять в том самом
месте, то он попросит у вас при всех прощения… если вы пожелаете.
У меня в К-ской губернии адвокат
есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного человека, что если приеду, то он мне у себя
на конторе
место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь, кто его знает, может, и даст…
А если б и лучше
были, то
были бы все-таки такие же
на его
месте…
Они били, секли, пинали ее ногами, не зная сами за что, обратили все тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее
на всю ночь в отхожее
место, и за то, что она не просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета научиться проситься), — за это обмазывали ей все лицо ее калом и заставляли ее
есть этот кал, и это мать, мать заставляла!
В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не
было из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые
места, и без оглядки!» Но вместо восторга
на душу его сошел вдруг такой мрак, а в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только
на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
Но
была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам,
на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может
быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем
быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть
на постель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали
мест своих.
Был он в городе нашем
на службе уже давно,
место занимал видное, человек
был уважаемый всеми, богатый, славился благотворительностью, пожертвовал значительный капитал
на богадельню и
на сиротский дом и много, кроме того, делал благодеяний тайно, без огласки, что все потом по смерти его и обнаружилось.
Кроткий отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимец покойного, стал
было возражать некоторым из злословников, что «не везде ведь это и так» и что не догмат же какой в православии сия необходимость нетления телес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже православных странах,
на Афоне например, духом тлетворным не столь смущаются, и не нетление телесное считается там главным признаком прославления спасенных, а цвет костей их, когда телеса их полежат уже многие годы в земле и даже истлеют в ней, «и если обрящутся кости желты, как воск, то вот и главнейший знак, что прославил Господь усопшего праведного; если же не желты, а черны обрящутся, то значит не удостоил такого Господь славы, — вот как
на Афоне,
месте великом, где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняется православие», — заключил отец Иосиф.
— Поляк он, ее офицер этот, — заговорил он опять, сдерживаясь, — да и не офицер он вовсе теперь, он в таможне чиновником в Сибири служил где-то там
на китайской границе, должно
быть, какой полячоночек мозглявенький.
Место, говорят, потерял. Прослышал теперь, что у Грушеньки капитал завелся, вот и вернулся — в том и все чудеса.
Ревнивец чрезвычайно скоро (разумеется, после страшной сцены вначале) может и способен простить, например, уже доказанную почти измену, уже виденные им самим объятия и поцелуи, если бы, например, он в то же время мог как-нибудь увериться, что это
было «в последний раз» и что соперник его с этого часа уже исчезнет, уедет
на край земли, или что сам он увезет ее куда-нибудь в такое
место, куда уж больше не придет этот страшный соперник.
Что означало это битье себя по груди по этому
месту и
на что он тем хотел указать — это
была пока еще тайна, которую не знал никто в мире, которую он не открыл тогда даже Алеше, но в тайне этой заключался для него более чем позор, заключались гибель и самоубийство, он так уж решил, если не достанет тех трех тысяч, чтоб уплатить Катерине Ивановне и тем снять с своей груди, «с того
места груди» позор, который он носил
на ней и который так давил его совесть.
Хоть он и знал, что Григорий болен, а может
быть, и Смердяков в самом деле болен и что услышать его некому, но инстинктивно притаился, замер
на месте и стал прислушиваться.
Она вырвалась от него из-за занавесок. Митя вышел за ней как пьяный. «Да пусть же, пусть, что бы теперь ни случилось — за минуту одну весь мир отдам», — промелькнуло в его голове. Грушенька в самом деле
выпила залпом еще стакан шампанского и очень вдруг охмелела. Она уселась в кресле,
на прежнем
месте, с блаженною улыбкой. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшие глаза посоловели, страстный взгляд манил. Даже Калганова как будто укусило что-то за сердце, и он подошел к ней.
— Ах какие! Точно они не люди. Чего они не хотят мириться? — сказала Грушенька и вышла плясать. Хор грянул: «Ах вы сени, мои сени». Грушенька закинула
было головку, полуоткрыла губки, улыбнулась, махнула
было платочком и вдруг, сильно покачнувшись
на месте, стала посреди комнаты в недоумении.
То
есть, если он убил теперь не меня, а только отца своего, то, наверное, потому, что тут видимый перст Божий, меня охранявший, да и сверх того, сам он постыдился убить, потому что я ему сама, здесь,
на этом
месте, надела
на шею образок с мощей Варвары-великомученицы…
Но нашла не у забора, не
на том
месте, где он
был повержен, а шагов уже за двадцать от забора.
Стало
быть, надо
было спешить
на место, в Мокрое, чтобы накрыть преступника прежде, чем он, пожалуй, и в самом деле вздумал бы застрелиться.
Налево, сбоку от Мити,
на месте, где сидел в начале вечера Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую руку Мити,
на месте, где
была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке, и весьма поношенном, пред которым очутилась чернильница и бумага.
Бьюсь об заклад, что это
было на том
месте, когда я про гуся рассказывал.
Потом мне вообразилось (это уже сейчас, здесь)
на том
месте, когда я говорил: «Если бы не
было Бога, то его надо выдумать», что я слишком тороплюсь выставить мое образование, тем более что эту фразу я в книге прочел.
Он сорвался с
места и, отворив дверь, быстро прошел в комнату. Перезвон бросился за ним. Доктор постоял
было еще секунд пять как бы в столбняке, смотря
на Алешу, потом вдруг плюнул и быстро пошел к карете, громко повторяя: «Этта, этта, этта, я не знаю, что этта!» Штабс-капитан бросился его подсаживать. Алеша прошел в комнату вслед за Колей. Тот стоял уже у постельки Илюши. Илюша держал его за руку и звал папу. Чрез минуту воротился и штабс-капитан.
— Как же это нет-с? Следовало, напротив, за такие мои тогдашние слова вам, сыну родителя вашего, меня первым делом в часть представить и выдрать-с… по крайности по мордасам тут же
на месте отколотить, а вы, помилуйте-с, напротив, нимало не рассердимшись, тотчас дружелюбно исполняете в точности по моему весьма глупому слову-с и едете, что
было вовсе нелепо-с, ибо вам следовало оставаться, чтобы хранить жизнь родителя… Как же мне
было не заключить?
Натоплено
было так же, как и в прежний раз, но в комнате заметны
были некоторые перемены: одна из боковых лавок
была вынесена, и
на место ее явился большой старый кожаный диван под красное дерево.
— Сумасшедший! — завопил он и, быстро вскочив с
места, откачнулся назад, так что стукнулся спиной об стену и как будто прилип к стене, весь вытянувшись в нитку. Он в безумном ужасе смотрел
на Смердякова. Тот, нимало не смутившись его испугом, все еще копался в чулке, как будто все силясь пальцами что-то в нем ухватить и вытащить. Наконец ухватил и стал тащить. Иван Федорович видел, что это
были какие-то бумаги или какая-то пачка бумаг. Смердяков вытащил ее и положил
на стол.
Он встал с очевидным намерением пройтись по комнате. Он
был в страшной тоске. Но так как стол загораживал дорогу и мимо стола и стены почти приходилось пролезать, то он только повернулся
на месте и сел опять. То, что он не успел пройтись, может
быть, вдруг и раздражило его, так что он почти в прежнем исступлении вдруг завопил...
Похоже
было на то, что джентльмен принадлежит к разряду бывших белоручек-помещиков, процветавших еще при крепостном праве; очевидно, видавший свет и порядочное общество, имевший когда-то связи и сохранивший их, пожалуй, и до сих пор, но мало-помалу с обеднением после веселой жизни в молодости и недавней отмены крепостного права обратившийся вроде как бы в приживальщика хорошего тона, скитающегося по добрым старым знакомым, которые принимают его за уживчивый складный характер, да еще и ввиду того, что все же порядочный человек, которого даже и при ком угодно можно посадить у себя за стол, хотя, конечно,
на скромное
место.
— «Отец святой, это не утешение! — восклицает отчаянный, — я
был бы, напротив, в восторге всю жизнь каждый день оставаться с носом, только бы он
был у меня
на надлежащем
месте!» — «Сын мой, — вздыхает патер, — всех благ нельзя требовать разом, и это уже ропот
на Провидение, которое даже и тут не забыло вас; ибо если вы вопиете, как возопили сейчас, что с радостью готовы бы всю жизнь оставаться с носом, то и тут уже косвенно исполнено желание ваше: ибо, потеряв нос, вы тем самым все же как бы остались с носом…»
На нем лежали окровавленный шелковый белый халат Федора Павловича, роковой медный пестик, коим
было совершено предполагаемое убийство, рубашка Мити с запачканным кровью рукавом, его сюртук весь в кровавых пятнах сзади
на месте кармана, в который он сунул тогда свой весь мокрый от крови платок, самый платок, весь заскорузлый от крови, теперь уже совсем пожелтевший, пистолет, заряженный для самоубийства Митей у Перхотина и отобранный у него тихонько в Мокром Трифоном Борисовичем, конверт с надписью, в котором
были приготовлены для Грушеньки три тысячи, и розовая тоненькая ленточка, которою он
был обвязан, и прочие многие предметы, которых и не упомню.
На некотором расстоянии дальше, в глубь залы, начинались
места для публики, но еще пред балюстрадой стояло несколько кресел для тех свидетелей, уже давших свое показание, которые
будут оставлены в зале.
К тому же мое описание вышло бы отчасти и лишним, потому что в речах прокурора и защитника, когда приступили к прениям, весь ход и смысл всех данных и выслушанных показаний
были сведены как бы в одну точку с ярким и характерным освещением, а эти две замечательные речи я, по крайней мере
местами, записал в полноте и передам в свое время, равно как и один чрезвычайный и совсем неожиданный эпизод процесса, разыгравшийся внезапно еще до судебных прений и несомненно повлиявший
на грозный и роковой исход его.
— Ну да, гулять, и я то же говорю. Вот ум его и пошел прогуливаться и пришел в такое глубокое
место, в котором и потерял себя. А между тем, это
был благодарный и чувствительный юноша, о, я очень помню его еще вот таким малюткой, брошенным у отца в задний двор, когда он бегал по земле без сапожек и с панталончиками
на одной пуговке.
Алеша
был рад; весь раскрасневшись, он проследовал
на указанное ему
место.
Он же… про него рассказывали, что он раз или два во время показания Катерины Ивановны вскочил
было с
места, потом упал опять
на скамью и закрыл обеими ладонями лицо.
А затем как бы закоченел
на месте, стиснув зубы и сжав крестом
на груди руки. Катерина Ивановна осталась в зале и села
на указанный ей стул. Она
была бледна и сидела потупившись. Рассказывали бывшие близ нее, что она долго вся дрожала как в лихорадке. К допросу явилась Грушенька.
И с этим словом, не дожидаясь позволения, вдруг сам повернулся и пошел
было из залы. Но, пройдя шага четыре, остановился, как бы что-то вдруг обдумав, тихо усмехнулся и воротился опять
на прежнее
место.
В тот вечер, когда
было написано это письмо, напившись в трактире «Столичный город», он, против обыкновения,
был молчалив, не играл
на биллиарде, сидел в стороне, ни с кем не говорил и лишь согнал с
места одного здешнего купеческого приказчика, но это уже почти бессознательно, по привычке к ссоре, без которой, войдя в трактир, он уже не мог обойтись.
И не то что забыл его
на дорожке, обронил в рассеянности, в потерянности: нет, мы именно отбросили наше оружие, потому что нашли его шагах в пятнадцати от того
места, где
был повержен Григорий.
Давеча я
был даже несколько удивлен: высокоталантливый обвинитель, заговорив об этом пакете, вдруг сам — слышите, господа, сам — заявил про него в своей речи, именно в том
месте, где он указывает
на нелепость предположения, что убил Смердяков: „Не
было бы этого пакета, не останься он
на полу как улика, унеси его грабитель с собою, то никто бы и не узнал в целом мире, что
был пакет, а в нем деньги, и что, стало
быть, деньги
были ограблены подсудимым“.
Он слегка только и насмешливо опять коснулся «романов» и «психологии» и к слову ввернул в одном
месте: «Юпитер, ты сердишься, стало
быть, ты не прав», чем вызвал одобрительный и многочисленный смешок в публике, ибо Ипполит Кириллович уже совсем
был не похож
на Юпитера.
— Стыдно, позорно
было бы не оправдать! — восклицал чиновник. — Пусть он убил, но ведь отец и отец! И наконец, он
был в таком исступлении… Он действительно мог только махнуть пестом, и тот повалился. Плохо только, что лакея тут притянули. Это просто смешной эпизод. Я бы
на месте защитника так прямо и сказал: убил, но не виновен, вот и черт с вами!