Неточные совпадения
Может, по этому самому он никогда и никого не
боялся, а между
тем мальчики тотчас поняли, что он вовсе не гордится своим бесстрашием, а смотрит как будто и не понимает, что он смел и бесстрашен.
Тем не менее самая главная забота его была о старце: он трепетал за него, за славу его,
боялся оскорблений ему, особенно тонких, вежливых насмешек Миусова и недомолвок свысока ученого Ивана, так это все представлялось ему.
Тот наконец ему ответил, но не свысока-учтиво, как
боялся еще накануне Алеша, а скромно и сдержанно, с видимою предупредительностью и, по-видимому, без малейшей задней мысли.
Боялся он не
того, что не знал, о чем она с ним заговорит и что он ей ответит.
Он
боялся ее с самого
того времени, как в первый раз ее увидал.
То есть
боюсь, но мне сладко.
— Я ведь не знаю, не знаю… Может быть, не убью, а может, убью.
Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в
ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого
боюсь. Вот и не удержусь…
— Что говорит Иван? Алеша, милый, единственный сын мой, я Ивана
боюсь; я Ивана больше, чем
того,
боюсь. Я только тебя одного не
боюсь…
Ум его был тоже как бы раздроблен и разбросан, тогда как сам он вместе с
тем чувствовал, что
боится соединить разбросанное и снять общую идею со всех мучительных противоречий, пережитых им в этот день.
— Я к игумену прошлого года во святую пятидесятницу восходил, а с
тех пор и не был. Видел, у которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня-то
боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.
Вот Иван-то этого самого и
боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для
того наталкивает Митьку, чтобы
тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня от Грушки уберечь (будто бы я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другой стороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую себе возьмет, вот у него расчет какой!
— А для них разве это что составляет-с, по ихнему характеру, который сами вчера изволили наблюдать-с. Если, говорят, Аграфену Александровну пропущу и она здесь переночует, — не быть тебе первому живу.
Боюсь я их очень-с, и кабы не
боялся еще пуще
того,
то заявить бы должен на них городскому начальству. Даже бог знает что произвести могут-с.
Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его
тот: «Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого
боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!
— Убьет как муху-с, и прежде всего меня-с. А пуще
того я другого
боюсь: чтобы меня в их сообществе не сочли, когда что нелепое над родителем своим учинят.
Оченно
боятся они Дмитрия Федоровича, так что если бы даже Аграфена Александровна уже пришла, и они бы с ней заперлись, а Дмитрий Федорович
тем временем где появится близко, так и тут беспременно обязан я им тотчас о
том доложить, постучамши три раза, так что первый-то знак в пять стуков означает: «Аграфена Александровна пришли», а второй знак в три стука — «оченно, дескать, надоть»; так сами по нескольку раз на примере меня учили и разъясняли.
А Ильинский батюшка вдруг отписал сюда в прошлый четверг, что приехал Горсткин, тоже купчишка, знаю я его, только драгоценность-то в
том, что не здешний, а из Погребова, значит, не
боится он Масловых, потому не здешний.
Когда Алеша с тревогой и с болью в сердце вошел в келью старца,
то остановился почти в изумлении: вместо отходящего больного, может быть уже без памяти, каким
боялся найти его, он вдруг его увидал сидящим в кресле, хотя с изможженным от слабости, но с бодрым и веселым лицом, окруженного гостями и ведущего с ними тихую и светлую беседу.
Дело столь простодушное, что иной раз
боимся даже и высказать, ибо над тобою же засмеются, а между
тем сколь оно верное!
В обществе за благотворительную деятельность стали его уважать, хотя и
боялись все строгого и мрачного характера его, но чем более стали уважать его,
тем становилось ему невыносимее.
И не
то чтоб я
боялся, что ты донесешь (не было и мысли о сем), но думаю: «Как я стану глядеть на него, если не донесу на себя?» И хотя бы ты был за тридевять земель, но жив, все равно, невыносима эта мысль, что ты жив и все знаешь, и меня судишь.
— Знаешь, Алешка, — пытливо глядел он ему в глаза, весь под впечатлением внезапной новой мысли, вдруг его осиявшей, и хоть сам и смеялся наружно, но, видимо,
боясь выговорить вслух эту новую внезапную мысль свою, до
того он все еще не мог поверить чудному для него и никак неожиданному настроению, в котором видел теперь Алешу, — Алешка, знаешь, куда мы всего лучше бы теперь пошли? — выговорил он наконец робко и искательно.
— Н-ну!.. Вот! — прокричал было он в изумлении, но вдруг, крепко подхватив Алешу под руку, быстро повлек его по тропинке, все еще ужасно опасаясь, что в
том исчезнет решимость. Шли молча, Ракитин даже заговорить
боялся.
— Ставни заперты ли, Феня? да занавес бы опустить — вот так! — Она сама опустила тяжелые занавесы, — а
то на огонь-то он как раз налетит. Мити, братца твоего, Алеша, сегодня
боюсь. — Грушенька говорила громко, хотя и в тревоге, но и как будто в каком-то почти восторге.
Тем не менее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и на все угнетавшее его горе, он все же дивился невольно одному новому и странному ощущению, рождавшемуся в его сердце: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом, зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине, если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он
боялся более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и все это уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего ужаса — вот что было главное и что невольно удивляло его.
«Я ведь не знаю, не знаю, — сказал он тогда, — может, не убью, а может, убью.
Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в
ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого
боюсь, вот и не удержусь…»
Феня в
ту же минуту сказала ему, уже ни крошечки не
боясь за свое любопытство...
Предстояло много смеху и намеков на ее лета, что она будто бы
боится их обнаружить, что теперь так как он владетель ее секрета,
то завтра же всем расскажет, и проч., и проч.
— Вам бы не следовало это записывать, про «позор»-то. Это я вам по доброте только души показал, а мог и не показывать, я вам, так сказать, подарил, а вы сейчас лыко в строку. Ну пишите, пишите что хотите, — презрительно и брезгливо заключил он, — не
боюсь я вас и… горжусь пред вами.
Караулить дом Коля не
боялся, с ним к
тому же был Перезвон, которому повелено было лежать ничком в передней под лавкой «без движений» и который именно поэтому каждый раз, как входил в переднюю расхаживавший по комнатам Коля, вздрагивал головой и давал два твердые и заискивающие удара хвостом по полу, но увы, призывного свиста не раздавалось.
— Мама, возьми себе, вот возьми себе! — крикнул вдруг Илюша. — Красоткин, можно мне ее маме подарить? — обратился он вдруг с молящим видом к Красоткину, как бы
боясь, чтобы
тот не обиделся, что он его подарок другому дарит.
Притом же нынче почти все люди со способностями ужасно
боятся быть смешными и
тем несчастны.
— Так и сказал: не говори. Тебя-то он, главное, и
боится, Митя-то. Потому тут секрет, сам сказал, что секрет… Алеша, голубчик, сходи, выведай: какой это такой у них секрет, да и приди мне сказать, — вскинулась и взмолилась вдруг Грушенька, — пореши ты меня, бедную, чтоб уж знала я мою участь проклятую! С
тем и звала тебя.
Ивана Федоровича, например, смотритель не
то что уважал, а даже
боялся, главное, его суждений, хотя сам был большим философом, разумеется «своим умом дойдя».
И что мне в
том, что в рудниках буду двадцать лет молотком руду выколачивать, не
боюсь я этого вовсе, а другое мне страшно теперь: чтобы не отошел от меня воскресший человек!
— А, это про земной поклон за
те деньги! — подхватила она, горько рассмеявшись. — Что ж, он за себя или за меня
боится — а? Он сказал, чтоб я щадила — кого же? Его иль себя? Говорите, Алексей Федорович.
Да и меня могли в большей скорости, в случае чего, приехать и защитить, ибо сам я вам на болезнь Григория Васильича к
тому же указывал, да и
то, что падучей
боюсь.
— Слушай, голубчик: что ты такое тогда сморозил, когда я уходил от тебя из больницы, что если я промолчу о
том, что ты мастер представляться в падучей,
то и ты-де не объявишь всего следователю о нашем разговоре с тобой у ворот? Что это такое всего? Что ты мог тогда разуметь? Угрожал ты мне, что ли? Что я в союз, что ли, в какой с тобою вступал,
боюсь тебя, что ли?
— Слушай, изверг, — засверкал глазами Иван и весь затрясся, — я не
боюсь твоих обвинений, показывай на меня что хочешь, и если не избил тебя сейчас до смерти,
то единственно потому, что подозреваю тебя в этом преступлении и притяну к суду. Я еще тебя обнаружу!
Так вот если бы Дмитрий Федорович совершили это самое убивство,
то, ничего не найдя, или бы убежали-с поспешно, всякого шороху
боясь, как и всегда бывает с убивцами, или бы арестованы были-с.
— Дурак, — засмеялся Иван, — что ж я вы, что ли, стану тебе говорить. Я теперь весел, только в виске болит… и темя… только, пожалуйста, не философствуй, как в прошлый раз. Если не можешь убраться,
то ври что-нибудь веселое. Сплетничай, ведь ты приживальщик, так сплетничай. Навяжется же такой кошмар! Но я не
боюсь тебя. Я тебя преодолею. Не свезут в сумасшедший дом!
Не так довольны были только одни дамы, но все же и им понравилось красноречие,
тем более что за последствия они совсем не
боялись и ждали всего от Фетюковича: «наконец-то он заговорит и, уж конечно, всех победит!» Все поглядывали на Митю; всю речь прокурора он просидел молча, сжав руки, стиснув зубы, потупившись.
Зачем же я должен любить его, за
то только, что он родил меня, а потом всю жизнь не любил меня?“ О, вам, может быть, представляются эти вопросы грубыми, жестокими, но не требуйте же от юного ума воздержания невозможного: „Гони природу в дверь, она влетит в окно“, — а главное, главное, не будем
бояться „металла“ и „жупела“ и решим вопрос так, как предписывает разум и человеколюбие, а не так, как предписывают мистические понятия.