Неточные совпадения
Отец
же, бывший когда-то приживальщик,
а потому человек чуткий и тонкий на обиду, сначала недоверчиво и угрюмо его встретивший («много, дескать, молчит и много про себя рассуждает»), скоро кончил, однако
же, тем, что стал его ужасно часто обнимать и целовать, не далее
как через две какие-нибудь недели, правда с пьяными слезами, в хмельной чувствительности, но видно, что полюбив его искренно и глубоко и так,
как никогда, конечно, не удавалось такому,
как он, никого любить…
Неутешная супруга Ефима Петровича, почти тотчас
же по смерти его, отправилась на долгий срок в Италию со всем семейством, состоявшим все из особ женского пола,
а Алеша попал в дом к каким-то двум дамам, которых он прежде никогда и не видывал, каким-то дальним родственницам Ефима Петровича, но на
каких условиях, он сам того не знал.
Видишь ли: я об этом,
как ни глуп,
а все думаю, все думаю, изредка, разумеется, не все
же ведь.
Он видел,
как многие из приходивших с больными детьми или взрослыми родственниками и моливших, чтобы старец возложил на них руки и прочитал над ними молитву, возвращались вскорости,
а иные так и на другой
же день, обратно и, падая со слезами пред старцем, благодарили его за исцеление их больных.
А что до Дидерота, так я этого «рече безумца» раз двадцать от здешних
же помещиков еще в молодых летах моих слышал,
как у них проживал; от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
Странное
же и мгновенное исцеление беснующейся и бьющейся женщины, только лишь, бывало, ее подведут к дарам, которое объясняли мне притворством и сверх того фокусом, устраиваемым чуть ли не самими «клерикалами», происходило, вероятно, тоже самым натуральным образом, и подводившие ее к дарам бабы,
а главное, и сама больная, вполне веровали,
как установившейся истине, что нечистый дух, овладевший больною, никогда не может вынести, если ее, больную, подведя к дарам, наклонят пред ними.
Говорит он это мне,
а и сам плачет, вижу я,
как и я
же, плачет.
И если больной, язвы которого ты обмываешь, не ответит тебе тотчас
же благодарностью,
а, напротив, станет тебя
же мучить капризами, не ценя и не замечая твоего человеколюбивого служения, станет кричать на тебя, грубо требовать, даже жаловаться какому-нибудь начальству (
как и часто случается с очень страдающими) — что тогда?
Христова
же церковь, вступив в государство, без сомнения не могла уступить ничего из своих основ, от того камня, на котором стояла она, и могла лишь преследовать не иначе
как свои цели, раз твердо поставленные и указанные ей самим Господом, между прочим: обратить весь мир,
а стало быть, и все древнее языческое государство в церковь.
Все
же это ничем не унизит его, не отнимет ни чести, ни славы его
как великого государства, ни славы властителей его,
а лишь поставит его с ложной, еще языческой и ошибочной дороги на правильную и истинную дорогу, единственно ведущую к вечным целям.
По русскому
же пониманию и упованию надо, чтобы не церковь перерождалась в государство,
как из низшего в высший тип,
а, напротив, государство должно кончить тем, чтобы сподобиться стать единственно лишь церковью и ничем иным более.
— Да ведь по-настоящему то
же самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и все разом к нему обратились, — ведь если бы теперь не было Христовой церкви, то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом, то есть кары настоящей, не механической,
как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев сердце,
а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.
Таким образом, все происходит без малейшего сожаления церковного, ибо во многих случаях там церквей уже и нет вовсе,
а остались лишь церковники и великолепные здания церквей, сами
же церкви давно уже стремятся там к переходу из низшего вида,
как церковь, в высший вид,
как государство, чтобы в нем совершенно исчезнуть.
Во многих случаях, казалось бы, и у нас то
же; но в том и дело, что, кроме установленных судов, есть у нас, сверх того, еще и церковь, которая никогда не теряет общения с преступником,
как с милым и все еще дорогим сыном своим,
а сверх того, есть и сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя и не деятельный, но все
же живущий для будущего, хотя бы в мечте, да и преступником самим несомненно, инстинктом души его, признаваемый.
— Да что
же это в самом деле такое? — воскликнул Миусов,
как бы вдруг прорвавшись, — устраняется на земле государство,
а церковь возводится на степень государства! Это не то что ультрамонтанство, это архиультрамонтанство! Это папе Григорию Седьмому не мерещилось!
— На дуэль! — завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгая с каждым словом слюной. —
А вы, Петр Александрович Миусов, знайте, сударь, что, может быть, во всем вашем роде нет и не было выше и честнее — слышите, честнее — женщины,
как эта, по-вашему, тварь,
как вы осмелились сейчас назвать ее!
А вы, Дмитрий Федорович, на эту
же «тварь» вашу невесту променяли, стало быть, сами присудили, что и невеста ваша подошвы ее не стоит, вот какова эта тварь!
— Петр Александрович,
как же бы я посмел после того, что случилось! Увлекся, простите, господа, увлекся! И, кроме того, потрясен! Да и стыдно. Господа, у иного сердце
как у Александра Македонского,
а у другого —
как у собачки Фидельки. У меня —
как у собачки Фидельки. Обробел! Ну
как после такого эскапада да еще на обед, соусы монастырские уплетать? Стыдно, не могу, извините!
— Ну не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да
как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и
как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо
же медный лоб иметь! У меня лоб,
а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и не в той комнате,
а во флигеле, был такой человек, преданный, твердый, совсем не такой,
как он, не развратный, который хотя бы все это совершающееся беспутство и видел и знал все тайны, но все
же из преданности допускал бы это все, не противился, главное — не укорял и ничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем;
а в случае нужды так бы и защитил его, — от кого?
И вот вдруг мне тогда в ту
же секунду кто-то и шепни на ухо: «Да ведь завтра-то этакая,
как приедешь с предложением руки, и не выйдет к тебе,
а велит кучеру со двора тебя вытолкать.
— Да я потому-то тебя и посылаю вместо себя, что это невозможно,
а то
как же я сам-то ей это скажу?
Ибо едва только я скажу мучителям: «Нет, я не христианин и истинного Бога моего проклинаю»,
как тотчас
же я самым высшим Божьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви святой отлучен совершенно
как бы иноязычником, так даже, что в тот
же миг-с — не то что
как только произнесу,
а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с,
как я отлучен, — так или не так, Григорий Васильевич?
А коли я уже разжалован, то
каким же манером и по
какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете
как с христианина за то, что я отрекся Христа, тогда
как я за помышление только одно, еще до отречения, был уже крещения моего совлечен?
А коли я именно в тот
же самый момент это все и испробовал и нарочно уже кричал сей горе: подави сих мучителей, —
а та не давила, то
как же, скажите, я бы в то время не усомнился, да еще в такой страшный час смертного великого страха?
Смотри
же, ты его за чудотворный считаешь,
а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..»
Как она увидела, Господи, думаю: убьет она меня теперь,
а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол… так и опустилась… Алеша, Алеша!
—
А хотя бы даже и смерти? К чему
же лгать пред собою, когда все люди так живут,
а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих слов о том, что «два гада поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и меня,
как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его,
а?
— Брат,
а ты, кажется, и не обратил внимания,
как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне,
а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!» Брат, что
же больше этой обиды? — Алешу всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть не могло.
Опасен
же был он, главное, тем, что множество братии вполне сочувствовало ему,
а из приходящих мирских очень многие чтили его
как великого праведника и подвижника, несмотря на то, что видели в нем несомненно юродивого.
Как стал от игумена выходить, смотрю — один за дверь от меня прячется, да матерой такой, аршина в полтора али больше росту, хвостище
же толстый, бурый, длинный, да концом хвоста в щель дверную и попади,
а я не будь глуп, дверь-то вдруг и прихлопнул, да хвост-то ему и защемил.
Неожиданное
же и ученое рассуждение его, которое он сейчас выслушал, именно это,
а не другое какое-нибудь, свидетельствовало лишь о горячности сердца отца Паисия: он уже спешил
как можно скорее вооружить юный ум для борьбы с соблазнами и огородить юную душу, ему завещанную, оградой,
какой крепче и сам не мог представить себе.
— Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело… Ну! кабы мне его молодость, да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так
же,
как и он, побеждал. Каналья он!
А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
— Не мудрено, Lise, не мудрено… от твоих
же капризов и со мной истерика будет,
а впрочем, она так больна, Алексей Федорович, она всю ночь была так больна, в жару, стонала! Я насилу дождалась утра и Герценштубе. Он говорит, что ничего не может понять и что надо обождать. Этот Герценштубе всегда придет и говорит, что ничего не может понять.
Как только вы подошли к дому, она вскрикнула и с ней случился припадок, и приказала себя сюда в свою прежнюю комнату перевезть…
Она задыхалась. Она, может быть, гораздо достойнее, искуснее и натуральнее хотела бы выразить свою мысль, но вышло слишком поспешно и слишком обнаженно. Много было молодой невыдержки, многое отзывалось лишь вчерашним раздражением, потребностью погордиться, это она почувствовала сама. Лицо ее как-то вдруг омрачилось, выражение глаз стало нехорошо. Алеша тотчас
же заметил все это, и в сердце его шевельнулось сострадание.
А тут
как раз подбавил и брат Иван.
— Да я и сам не знаю… У меня вдруг
как будто озарение… Я знаю, что я нехорошо это говорю, но я все-таки все скажу, — продолжал Алеша тем
же дрожащим и пересекающимся голосом. — Озарение мое в том, что вы брата Дмитрия, может быть, совсем не любите… с самого начала… Да и Дмитрий, может быть, не любит вас тоже вовсе… с самого начала…
а только чтит… Я, право, не знаю,
как я все это теперь смею, но надо
же кому-нибудь правду сказать… потому что никто здесь правды не хочет сказать…
— Ну Карамазов или
как там,
а я всегда Черномазов… Садитесь
же, и зачем он вас поднял? Дама без ног, он говорит, ноги-то есть, да распухли,
как ведра,
а сама я высохла. Прежде-то я куды была толстая,
а теперь вон словно иглу проглотила…
А если так, то вызови я его на дуэль,
а ну
как он меня тотчас
же и убьет, ну что
же тогда?
— Алексей Федорович… я… вы… — бормотал и срывался штабс-капитан, странно и дико смотря на него в упор с видом решившегося полететь с горы, и в то
же время губами
как бы и улыбаясь, — я-с… вы-с…
А не хотите ли, я вам один фокусик сейчас покажу-с! — вдруг прошептал он быстрым, твердым шепотом, речь уже не срывалась более.
А стало быть, теперь уж ничего нет легче,
как заставить его принять эти
же двести рублей не далее
как завтра, потому что он уж свою честь доказал, деньги швырнул, растоптал…
—
Как низости? В
какой низости? Это то, что она подслушивает за дочерью, так это ее право,
а не низость, — вспыхнула Lise. — Будьте уверены, Алексей Федорович, что когда я сама буду матерью и у меня будет такая
же дочь,
как я, то я непременно буду за нею подслушивать.
План его состоял в том, чтобы захватить брата Дмитрия нечаянно,
а именно: перелезть,
как вчера, через тот плетень, войти в сад и засесть в ту беседку «Если
же его там нет, — думал Алеша, — то, не сказавшись ни Фоме, ни хозяйкам, притаиться и ждать в беседке хотя бы до вечера. Если он по-прежнему караулит приход Грушеньки, то очень может быть, что и придет в беседку…» Алеша, впрочем, не рассуждал слишком много о подробностях плана, но он решил его исполнить, хотя бы пришлось и в монастырь не попасть сегодня…
Теперь
же, может быть, они в эту самую минуту в трактире этом сидят с братцем Иваном Федоровичем, так
как Иван Федорович домой обедать не приходили,
а Федор Павлович отобедали час тому назад одни и теперь почивать легли.
—
А то, что ты такой
же точно молодой человек,
как и все остальные двадцатитрехлетние молодые люди, такой
же молодой, молоденький, свежий и славный мальчик, ну желторотый, наконец, мальчик! Что, не очень тебя обидел?
— Да почем
же я знал, что я ее вовсе не люблю! Хе-хе! Вот и оказалось, что нет.
А ведь
как она мне нравилась!
Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно,
а между тем
как легко от нее уехать. Ты думаешь, я фанфароню?
— Я вчера за обедом у старика тебя этим нарочно дразнил и видел,
как у тебя разгорелись глазки. Но теперь я вовсе не прочь с тобой переговорить и говорю это очень серьезно. Я с тобой хочу сойтись, Алеша, потому что у меня нет друзей, попробовать хочу. Ну, представь
же себе, может быть, и я принимаю Бога, — засмеялся Иван, — для тебя это неожиданно,
а?
— Да, во-первых, хоть для русизма: русские разговоры на эти темы все ведутся
как глупее нельзя вести.
А во-вторых, опять-таки чем глупее, тем ближе к делу. Чем глупее, тем и яснее. Глупость коротка и нехитра,
а ум виляет и прячется. Ум подлец,
а глупость пряма и честна. Я довел дело до моего отчаяния, и чем глупее я его выставил, тем для меня
же выгоднее.
— Я ничего не понимаю, — продолжал Иван
как бы в бреду, — я и не хочу теперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил не понимать. Если я захочу что-нибудь понимать, то тотчас
же изменю факту,
а я решил оставаться при факте…
И вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда — ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людей,
а потому поступил
как бы и не любя их вовсе, — и это кто
же: тот, который пришел отдать за них жизнь свою!
— Да ведь это
же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К чему ты в такой серьез берешь? Уж не думаешь ли ты, что я прямо поеду теперь туда, к иезуитам, чтобы стать в сонме людей, поправляющих его подвиг? О Господи,
какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть,
а там — кубок об пол!
—
А клейкие листочки,
а дорогие могилы,
а голубое небо,
а любимая женщина!
Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть…
а если нет, то убьешь себя сам,
а не выдержишь!
— От этого самого страху-с. И
как же бы я посмел умолчать пред ними-с? Дмитрий Федорович каждый день напирали: «Ты меня обманываешь, ты от меня что скрываешь? Я тебе обе ноги сломаю!» Тут я им эти самые секретные знаки и сообщил, чтобы видели по крайности мое раболепие и тем самым удостоверились, что их не обманываю,
а всячески им доношу.