Другое дело настоящий пожар: тут ужас и всё же как бы некоторое чувство личной опасности, при известном веселящем впечатлении
ночного огня, производят в зрителе (разумеется, не в самом погоревшем обывателе) некоторое сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже в душе самого смиренного и семейного титулярного советника…
Наполз нэп. Опять засверкал «Эрмитаж»
ночными огнями. Затолпились вокруг оборванные извозчики вперемежку с оборванными лихачами, но все еще на дутых шинах. Начали подъезжать и отъезжать пьяные автомобили. Бывший распорядитель «Эрмитажа» ухитрился мишурно повторить прошлое модного ресторана. Опять появились на карточках названия: котлеты Помпадур, Мари Луиз, Валларуа, салат Оливье… Но неугрызимые котлеты — на касторовом масле, и салат Оливье был из огрызков… Впрочем, вполне к лицу посетителям-нэпманам.
Сидел, склонив голову, обеими руками опершись на маузер, и в этой необычности и чудесной красоте
ночного огня, леса и нежного зазыва струн самому себе казался новым, прекрасным, только что сошедшим с неба — только в песне познает себя и любит человек и теряет злую греховность свою.
Свинцовый холодный туман окутал колокольни, минареты и крыши домов, город точно обезглавлен, да и люди — издали — кажутся безголовыми. Мокрая изморозь стоит в воздухе, мешая дышать, все вокруг тускло-серебряное и — жемчужное там, где еще не погасли
ночные огни.
Свойство этих
ночных огней — приближаться, побеждая тьму, и сверкать, и обещать, и манить своею близостью. Кажется, вот-вот еще два-три удара веслом — и путь кончен… А между тем — далеко!..
Вместе с другими четырьмя гардемаринами, окончившими курс, он удостоился чести исполнять должность «подвахтенного», т. е., быть непосредственным помощником вахтенного офицера и стоять с ним вахты (дежурства), во время которых он безотлучно должен был находиться наверху — на баке и следить за немедленным исполнением приказаний вахтенного офицера, наблюдать за парусами на фок-мачте, за кливерами [Кливера — косые треугольные паруса, ставящиеся впереди фок-мачты, на носу судна.], за часовыми на носу, смотрящими вперед, за исправностью
ночных огней, — одним словом, за всем, что находилось в его районе.
Неточные совпадения
Он знак подаст — и все хлопочут; // Он пьет — все пьют и все кричат; // Он засмеется — все хохочут; // Нахмурит брови — все молчат; // Так, он хозяин, это ясно: // И Тане уж не так ужасно, // И любопытная теперь // Немного растворила дверь… // Вдруг ветер дунул, загашая //
Огонь светильников
ночных; // Смутилась шайка домовых; // Онегин, взорами сверкая, // Из-за стола гремя встает; // Все встали: он к дверям идет.
Свет усилился, и они, идя вместе, то освещаясь сильно
огнем, то набрасываясь темною, как уголь, тенью, напоминали собою картины Жерардо della notte. [Della notte (ит.) —
ночной, прозвище, данное итальянцами голландскому художнику Герриту (ван Гарарду) Гонтгорсту (1590–1656), своеобразие картин которого основано на резком контрасте света и тени.]
Слабенький и беспокойный
огонь фонаря освещал толстое, темное лицо с круглыми глазами
ночной птицы; под широким, тяжелым носом топырились густые, серые усы, — правильно круглый череп густо зарос енотовой шерстью. Человек этот сидел, упираясь руками в диван, спиною в стенку, смотрел в потолок и ритмически сопел носом. На нем — толстая шерстяная фуфайка, шаровары с кантом, на ногах полосатые носки; в углу купе висела серая шинель, сюртук, портупея, офицерская сабля, револьвер и фляжка, оплетенная соломой.
Ночь была холодно-влажная, черная;
огни фонарей горели лениво и печально, как бы потеряв надежду преодолеть густоту липкой тьмы. Климу было тягостно и ни о чем не думалось. Но вдруг снова мелькнула и оживила его мысль о том, что между Варавкой, Томилиным и Маргаритой чувствуется что-то сродное, все они поучают, предупреждают, пугают, и как будто за храбростью их слов скрывается боязнь. Пред чем, пред кем? Не пред ним ли, человеком, который одиноко и безбоязненно идет в
ночной тьме?
Но, подойдя к двери спальной, он отшатнулся:
огонь ночной лампы освещал лицо матери и голую руку, рука обнимала волосатую шею Варавки, его растрепанная голова прижималась к плечу матери. Мать лежала вверх лицом, приоткрыв рот, и, должно быть, крепко спала; Варавка влажно всхрапывал и почему-то казался меньше, чем он был днем. Во всем этом было нечто стыдное, смущающее, но и трогательное.