Неточные совпадения
Но сцена вдруг переменяется, и наступает какой-то «Праздник
жизни», на котором
поют даже насекомые, является черепаха с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню, пропел о чем-то один минерал, то
есть предмет уже вовсе неодушевленный.
Наконец, сцена опять переменяется, и является дикое место, а между утесами бродит один цивилизованный молодой человек, который срывает и сосет какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он сосет эти травы? — ответствует, что он, чувствуя в себе избыток
жизни, ищет забвения и находит его в соке этих трав; но что главное желание его — поскорее потерять ум (желание, может
быть, и излишнее).
Но то лицо, о котором выразился народный поэт, может
быть, и имело право всю
жизнь позировать в этом смысле, если бы того захотело, хотя это и скучно.
Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю
жизнь так живут, а между тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Только два раза во всю свою
жизнь сказала она ему: «Я вам этого никогда не забуду!» Случай с бароном
был уже второй случай; но и первый случай в свою очередь так характерен и, кажется, так много означал в судьбе Степана Трофимовича, что я решаюсь и о нем упомянуть.
Так как она никогда ни разу потом не намекала ему на происшедшее и всё пошло как ни в чем не бывало, то он всю
жизнь наклонен
был к мысли, что всё это
была одна галлюцинация пред болезнию, тем более что в ту же ночь он и вправду заболел на целых две недели, что, кстати, прекратило и свидания в беседке.
Но, несмотря на мечту о галлюцинации, он каждый день, всю свою
жизнь, как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки этого события. Он не верил, что оно так и кончилось! А если так, то странно же он должен
был иногда поглядывать на своего друга.
Всю же свою
жизнь мальчик, как уже и сказано
было, воспитывался у теток в О—ской губернии (на иждивении Варвары Петровны), за семьсот верст от Скворешников.
— Стой, молчи. Во-первых,
есть разница в летах, большая очень; но ведь ты лучше всех знаешь, какой это вздор. Ты рассудительна, и в твоей
жизни не должно
быть ошибок. Впрочем, он еще красивый мужчина… Одним словом, Степан Трофимович, которого ты всегда уважала. Ну?
«В этой
жизни не
будет ошибок», — сказала Варвара Петровна, когда девочке
было еще двенадцать лет, и так как она имела свойство привязываться упрямо и страстно к каждой пленившей ее мечте, к каждому своему новому предначертанию, к каждой мысли своей, показавшейся ей светлою, то тотчас же и решила воспитывать Дашу как родную дочь.
Я, может
быть, потому согласился, что мне наскучила
жизнь и мне всё равно.
— Почему мне в этакие минуты всегда становится грустно, разгадайте, ученый человек? Я всю
жизнь думала, что и бог знает как
буду рада, когда вас увижу, и всё припомню, и вот совсем как будто не рада, несмотря на то что вас люблю… Ах, боже, у него висит мой портрет! Дайте сюда, я его помню, помню!
— Его нет, но он
есть. В камне боли нет, но в страхе от камня
есть боль. Бог
есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет бог. Тогда новая
жизнь, тогда новый человек, всё новое… Тогда историю
будут делить на две части: от гориллы до уничтожения бога и от уничтожения бога до…
— Заметьте эту раздражительную фразу в конце о формальности. Бедная, бедная, друг всей моей
жизни! Признаюсь, это внезапноерешение судьбы меня точно придавило… Я, признаюсь, всё еще надеялся, а теперь tout est dit, [всё решено (фр.).] я уж знаю, что кончено; c’est terrible. [это ужасно (фр.).] О, кабы не
было совсем этого воскресенья, а всё по-старому: вы бы ходили, а я бы тут…
Я воспользовался промежутком и рассказал о моем посещении дома Филиппова, причем резко и сухо выразил мое мнение, что действительно сестра Лебядкина (которую я не видал) могла
быть когда-то какой-нибудь жертвой Nicolas, в загадочную пору его
жизни, как выражался Липутин, и что очень может
быть, что Лебядкин почему-нибудь получает с Nicolas деньги, но вот и всё.
Брачная
жизнь развратит меня, отнимет энергию, мужество в служении делу, пойдут дети, еще, пожалуй, не мои, то
есть разумеется, не мои; мудрый не боится заглянуть в лицо истине…
Это
была бы, так сказать, картина духовной, нравственной, внутренней русской
жизни за целый год.
Но чтоб объяснить тот ужасный вопрос, который вдруг последовал за этим жестом и восклицанием, — вопрос, возможности которого я даже и в самой Варваре Петровне не мог бы предположить, — я попрошу читателя вспомнить, что такое
был характер Варвары Петровны во всю ее
жизнь и необыкновенную стремительность его в иные чрезвычайные минуты.
Прошу взять, наконец, во внимание, что настоящая минута действительно могла
быть для нее из таких, в которых вдруг, как в фокусе, сосредоточивается вся сущность
жизни, — всего прожитого, всего настоящего и, пожалуй, будущего.
Содом
был ужаснейший; я миную картину этой угловой
жизни, —
жизни, которой из чудачества предавался тогда и Николай Всеволодович.
Это
был, так сказать, бриллиант на грязном фоне ее
жизни.
— И если бы всегда подле Nicolas (отчасти
пела уже Варвара Петровна) находился тихий, великий в смирении своем Горацио, — другое прекрасное выражение ваше, Степан Трофимович, — то, может
быть, он давно уже
был бы спасен от грустного и «внезапного демона иронии», который всю
жизнь терзал его.
— Вы поймете тогда тот порыв, по которому в этой слепоте благородства вдруг берут человека даже недостойного себя во всех отношениях, человека, глубоко не понимающего вас, готового вас измучить при всякой первой возможности, и такого-то человека, наперекор всему, воплощают вдруг в какой-то идеал, в свою мечту, совокупляют на нем все надежды свои, преклоняются пред ним, любят его всю
жизнь, совершенно не зная за что, — может
быть, именно за то, что он недостоин того…
— Стало
быть, и
жизнь любите?
Разум и наука в
жизни народов всегда, теперь и с начала веков, исполняли лишь должность второстепенную и служебную; так и
будут исполнять до конца веков.
— Так я уж и кушачок приготовлю-с. Счастливого пути, сударь, всё под зонтиком сироту обогрели, на одном этом по гроб
жизни благодарны
будем.
— Высокие слова! Вы разрешаете загадку
жизни! — вскричал капитан, наполовину плутуя, а наполовину действительно в неподдельном восторге, потому что
был большой любитель словечек. — Из всех ваших слов, Николай Всеволодович, я запомнил одно по преимуществу, вы еще в Петербурге его высказали: «Нужно
быть действительно великим человеком, чтобы суметь устоять даже против здравого смысла». Вот-с!
— Вы, стало
быть, намерены опубликовать ваше завещание при
жизни и получить за него награду?
Хотите, всю
жизнь не
буду говорить с вами, хотите, рассказывайте мне каждый вечер, как тогда в Петербурге в углах, ваши повести.
Варвара Петровна тотчас же поспешила заметить, что Степан Трофимович вовсе никогда не
был критиком, а, напротив, всю
жизнь прожил в ее доме. Знаменит же обстоятельствами первоначальной своей карьеры, «слишком известными всему свету», а в самое последнее время — своими трудами по испанской истории; хочет тоже писать о положении теперешних немецких университетов и, кажется, еще что-то о дрезденской Мадонне. Одним словом, Варвара Петровна не захотела уступить Юлии Михайловне Степана Трофимовича.
Видите, надо, чтобы все эти учреждения — земские ли, судебные ли — жили, так сказать, двойственною
жизнью, то
есть надобно, чтоб они
были (я согласен, что это необходимо), ну, а с другой стороны, надо, чтоб их и не
было.
— Тысячу двести рублей вашего пенсиона я считаю моею священною обязанностью до конца вашей
жизни; то
есть зачем священною обязанностью, просто договором, это
будет гораздо реальнее, не так ли?
— Может
быть. Но во всяком случае, останусь ли я побежденным, или победителем, я в тот же вечер возьму мою суму, нищенскую суму мою, оставлю все мои пожитки, все подарки ваши, все пенсионы и обещания будущих благ и уйду пешком, чтобы кончить
жизнь у купца гувернером либо умереть где-нибудь с голоду под забором. Я сказал. Alea jacta est! [Жребий брошен! (лат.)]
— Вы давно уже положили лишить себя
жизни… то
есть у вас такая
была идея. Так, что ли, я выразился? Нет ли какой ошибки?
— Нет, не прекрасно, потому что вы очень мямлите. Я вам не обязан никаким отчетом, и мыслей моих вы не можете понимать. Я хочу лишить себя
жизни потому, что такая у меня мысль, потому что я не хочу страха смерти, потому… потому что вам нечего тут знать… Чего вы? Чай хотите
пить? Холодный. Дайте я вам другой стакан принесу.
Но именинник все-таки
был спокоен, потому что майор «никак не мог донести»; ибо, несмотря на всю свою глупость, всю
жизнь любил сновать по всем местам, где водятся крайние либералы; сам не сочувствовал, но послушать очень любил.
— Ничего она не узнает, потому что ничего с вами не
будет. Я с вами точно в первый раз в
жизни говорю, Степан Трофимович, до того вы меня удивили в это утро.
— Друг мой, да ведь это не страх. Но пусть даже меня простят, пусть опять сюда привезут и ничего не сделают — и вот тут-то я и погиб. Elle me soupçonnera toute sa vie… [Она
будет меня подозревать всю свою
жизнь… (фр.)] меня, меня, поэта, мыслителя, человека, которому она поклонялась двадцать два года!
— Ну расскажите же, расскажите всё, — мямлил и сюсюкал Кармазинов, как будто так и можно
было взять и рассказать ему всю
жизнь за двадцать пять лет. Но это глупенькое легкомыслие
было в «высшем» тоне.
–…Должна представляться однообразною, — нарочно повторил Степан Трофимович, как можно длиннее и бесцеремоннее растягивая каждое слово. — Такова
была и моя
жизнь за всю эту четверть столетия, et comme on trouve partout plus de moines que de raison, [и так как монахов везде встречаешь чаще, чем здравый смысл (фр.).] и так как я с этим совершенно согласен, то и вышло, что я во всю эту четверть столетия…
— Messieurs, последнее слово этого дела —
есть всепрощение. Я, отживший старик, я объявляю торжественно, что дух
жизни веет по-прежнему и живая сила не иссякла в молодом поколении. Энтузиазм современной юности так же чист и светел, как и наших времен. Произошло лишь одно: перемещение целей, замещение одной красоты другою! Все недоумение лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей?
— В
жизнь мою не видывала такого самого обыкновенного бала, — ядовито проговорила подле самой Юлии Михайловны одна дама, очевидно с желанием
быть услышанною. Эта дама
была лет сорока, плотная и нарумяненная, в ярком шелковом платье; в городе ее почти все знали, но никто не принимал.
Была она вдова статского советника, оставившего ей деревянный дом и скудный пенсион, но жила хорошо и держала лошадей. Юлии Михайловне, месяца два назад, сделала визит первая, но та не приняла ее.
— И это Ставрогин, «кровопийца Ставрогин», как называет вас здесь одна дама, которая в вас влюблена! Слушайте, я ведь вам уже сказала: я разочла мою
жизнь на один только час и спокойна. Разочтите и вы так свою… впрочем, вам не для чего; у вас так еще много
будет разных «часов» и «мгновений».
— Я вам должна признаться, у меня тогда, еще с самой Швейцарии, укрепилась мысль, что у вас что-то
есть на душе ужасное, грязное и кровавое, и… и в то же время такое, что ставит вас в ужасно смешном виде. Берегитесь мне открывать, если правда: я вас засмею. Я
буду хохотать над вами всю вашу
жизнь… Ай, вы опять бледнеете? Не
буду, не
буду, я сейчас уйду, — вскочила она со стула с брезгливым и презрительным движением.
— Становлюсь на колена пред всем, что
было прекрасно в моей
жизни, лобызаю и благодарю!
Знал только, что у него какие-то старые счеты с «теми людьми», и хотя сам
был в это дело отчасти замешан сообщенными ему из-за границы инструкциями (впрочем, весьма поверхностными, ибо близко он ни в чем не участвовал), но в последнее время он всё бросил, все поручения, совершенно устранил себя от всяких дел, прежде же всего от «общего дела», и предался
жизни созерцательной.
Большая дорога — это
есть нечто длинное-длинное, чему не видно конца, — точно
жизнь человеческая, точно мечта человеческая.
— Это
было нечто высшее, нечто до того тонкое, что мы оба ни разу даже и не объяснились во всю нашу
жизнь».
Для Софьи Матвеевны наступили два страшные дня ее
жизни; она и теперь припоминает о них с содроганием. Степан Трофимович заболел так серьезно, что он не мог отправиться на пароходе, который на этот раз явился аккуратно в два часа пополудни; она же не в силах
была оставить его одного и тоже не поехала в Спасов. По ее рассказу, он очень даже обрадовался, что пароход ушел.
— Друг мой, — произнес Степан Трофимович в большом волнении, — savez-vous, это чудесное и… необыкновенное место
было мне всю
жизнь камнем преткновения… dans ce livre [вы знаете… в этой книге (фр.).]… так что я это место еще с детства упомнил.