Неточные совпадения
Когда я,
в тот же вечер, передал Степану Трофимовичу о встрече утром с Липутиным и о нашем разговоре, —
тот, к удивлению моему, чрезвычайно взволновался и задал мне дикий
вопрос: «Знает Липутин или нет?» Я стал ему доказывать, что возможности не было узнать так скоро, да и не от кого; но Степан Трофимович стоял на своем.
— Да о самом главном, о типографии! Поверьте же, что я не
в шутку, а серьезно хочу дело делать, — уверяла Лиза всё
в возрастающей тревоге. — Если решим издавать,
то где же печатать? Ведь это самый важный
вопрос, потому что
в Москву мы для этого не поедем, а
в здешней типографии невозможно для такого издания. Я давно решилась завести свою типографию, на ваше хоть имя, и мама, я знаю, позволит, если только на ваше имя…
Тут у меня еще не докончено, но всё равно, словами! — трещал капитан. — Никифор берет стакан и, несмотря на крик, выплескивает
в лохань всю комедию, и мух и таракана, что давно надо было сделать. Но заметьте, заметьте, сударыня, таракан не ропщет! Вот ответ на ваш
вопрос: «Почему?» — вскричал он торжествуя: — «Та-ра-кан не ропщет!» Что же касается до Никифора,
то он изображает природу, — прибавил он скороговоркой и самодовольно заходил по комнате.
Но чтоб объяснить
тот ужасный
вопрос, который вдруг последовал за этим жестом и восклицанием, —
вопрос, возможности которого я даже и
в самой Варваре Петровне не мог бы предположить, — я попрошу читателя вспомнить, что такое был характер Варвары Петровны во всю ее жизнь и необыкновенную стремительность его
в иные чрезвычайные минуты.
Напомню еще вскользь и о полученном ею анонимном письме, о котором она давеча так раздражительно проговорилась Прасковье Ивановне, причем, кажется, умолчала о дальнейшем содержании письма; а
в нем-то, может быть, и заключалась разгадка возможности
того ужасного
вопроса, с которым она вдруг обратилась к сыну.
— Я переменил об вас мысли
в ту минуту, как вы после Шатова взяли руки назад, и довольно, довольно, пожалуйста, без
вопросов, больше ничего теперь не скажу.
Он было вскочил, махая руками, точно отмахиваясь от
вопросов; но так как
вопросов не было, а уходить было незачем,
то он и опустился опять
в кресла, несколько успокоившись.
— Это не от меня, как знаете; когда скажут, — пробормотал он, как бы несколько тяготясь
вопросом, но
в то же время с видимою готовностию отвечать на все другие
вопросы. На Ставрогина он смотрел, не отрываясь, своими черными глазами без блеску, с каким-то спокойным, но добрым и приветливым чувством.
— Вы… вы знаете… Ах, бросим лучше обо мне совсем, совсем! — оборвал вдруг Шатов. — Если можете что-нибудь объяснить о себе,
то объясните… На мой
вопрос! — повторял он
в жару.
— Делайте, делайте ваш
вопрос, ради бога, —
в невыразимом волнении повторял Шатов, — но с
тем, что и я вам сделаю
вопрос. Я умоляю, что вы позволите… я не могу… делайте ваш
вопрос!
Фантазия, Николай Всеволодович, бред, но бред поэта: однажды был поражен, проходя, при встрече с наездницей и задал материальный
вопрос: «Что бы тогда было?» —
то есть
в случае.
На шутливый
вопрос одного отставного, но важного генерала, о котором речь ниже, Лизавета Николаевна сама прямо
в тот вечер ответила, что она невеста.
То как-нибудь удивительно высморкается, когда преподаватель на лекции обратится к нему с
вопросом, — чем рассмешит и товарищей и преподавателя;
то в дортуаре изобразит из себя какую-нибудь циническую живую картину, при всеобщих рукоплесканиях;
то сыграет, единственно на своем носу (и довольно искусно), увертюру из «Фра-Диаволо».
— Извините меня за предложенные вам
вопросы, — начал вновь Ставрогин, — некоторые из них я не имел никакого права вам предлагать, но на один из них я имею, кажется, полное право: скажите мне, какие данные заставили вас заключить о моих чувствах к Лизавете Николаевне? Я разумею о
той степени этих чувств, уверенность
в которой позволила вам прийти ко мне и… рискнуть таким предложением.
— Да ведь кто держит
в уме такие
вопросы,
тот их не выговаривает.
— Ставрогин, — начала хозяйка, — до вас тут кричали сейчас о правах семейства, — вот этот офицер (она кивнула на родственника своего, майора). И, уж конечно, не я стану вас беспокоить таким старым вздором, давно порешенным. Но откуда, однако, могли взяться права и обязанности семейства
в смысле
того предрассудка,
в котором теперь представляются? Вот
вопрос. Ваше мнение?
— Посвятив мою энергию на изучение
вопроса о социальном устройстве будущего общества, которым заменится настоящее, я пришел к убеждению, что все созидатели социальных систем, с древнейших времен до нашего 187… года, были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие
в естественной науке и
в том странном животном, которое называется человеком.
— Я это и подразумевал, задавая
вопрос, но он ушел и ничего не ответил. Voyez-vous: насчет белья, платья, теплого платья особенно, это уж как они сами хотят, велят взять — так, а
то так и
в солдатской шинели отправят.
Но, признаюсь, для меня все-таки остается нерешенный
вопрос: каким образом пустую,
то есть обыкновенную, толпу просителей — правда,
в семьдесят человек — так-таки с первого приема, с первого шагу обратили
в бунт, угрожавший потрясением основ?
Догадавшись, что сглупил свыше меры, — рассвирепел до ярости и закричал, что «не позволит отвергать бога»; что он разгонит ее «беспардонный салон без веры»; что градоначальник даже обязан верить
в бога, «а стало быть, и жена его»; что молодых людей он не потерпит; что «вам, вам, сударыня, следовало бы из собственного достоинства позаботиться о муже и стоять за его ум, даже если б он был и с плохими способностями (а я вовсе не с плохими способностями!), а между
тем вы-то и есть причина, что все меня здесь презирают, вы-то их всех и настроили!..» Он кричал, что женский
вопрос уничтожит, что душок этот выкурит, что нелепый праздник по подписке для гувернанток (черт их дери!) он завтра же запретит и разгонит; что первую встретившуюся гувернантку он завтра же утром выгонит из губернии «с казаком-с!».
— Что до меня,
то я на этот счет успокоен и сижу вот уже седьмой год
в Карльсруэ. И когда прошлого года городским советом положено было проложить новую водосточную трубу,
то я почувствовал
в своем сердце, что этот карльсруйский водосточный
вопрос милее и дороже для меня всех
вопросов моего милого отечества… за всё время так называемых здешних реформ.
Во-первых, уже
то было странно, что он вовсе не удивился и выслушал Лизу с самым спокойным вниманием. Ни смущения, ни гнева не отразилось
в лице его. Просто, твердо, даже с видом полной готовности ответил он на роковой
вопрос...
Вот
в том-то и вина его, что он первый заговорил; ибо, вызывая таким образом на ответ,
тем самым дал возможность всякой сволочи тоже заговорить и, так сказать, даже законно, тогда как если б удержался,
то посморкались-посморкались бы, и сошло бы как-нибудь… Может быть, он ждал аплодисмента
в ответ на свой
вопрос; но аплодисмента не раздалось; напротив, все как будто испугались, съежились и притихли.
— Господа! — произнес он вдруг, как бы решившись на всё и
в то же время почти срывавшимся голосом. — Господа! Еще сегодня утром лежала предо мною одна из недавно разбросанных здесь беззаконных бумажек, и я
в сотый раз задавал себе
вопрос: «
В чем ее тайна?»
Главный
вопрос, который я застал на столе, состоял
в том: быть или не быть балу,
то есть всей второй половине праздника?
Эти бутончики года по два своей юности о-ча-ро-вательны, даже по три… ну а там расплываются навеки… производя
в своих мужьях
тот печальный ин-диф-фе-рентизм, который столь способствует развитию женского
вопроса… если только я правильно понимаю этот
вопрос…
Петр Степанович тотчас же подхватил
вопрос и изложил свой план. Он состоял
в том, чтобы завлечь Шатова, для сдачи находившейся у него тайной типографии,
в то уединенное место, где она закопана, завтра,
в начале ночи, и — «уж там и распорядиться». Он вошел во многие нужные подробности, которые мы теперь опускаем, и разъяснил обстоятельно
те настоящие двусмысленные отношения Шатова к центральному обществу, о которых уже известно читателю.
Но вот это единственное существо, две недели его любившее (он всегда, всегда
тому верил!), — существо, которое он всегда считал неизмеримо выше себя, несмотря на совершенно трезвое понимание ее заблуждений; существо, которому он совершенно всё, всёмог простить (о
том и
вопроса быть не могло, а было даже нечто обратное, так что выходило по его, что он сам пред нею во всем виноват), эта женщина, эта Марья Шатова вдруг опять
в его доме, опять пред ним… этого почти невозможно было понять!
Представлялся мне не раз и еще
вопрос: почему он именно бежал,
то есть бежал ногами,
в буквальном смысле, а не просто уехал на лошадях?
На
вопрос: для чего было сделано столько убийств, скандалов и мерзостей? — он с горячею торопливостью ответил, что «для систематического потрясения основ, для систематического разложения общества и всех начал; для
того, чтобы всех обескуражить и изо всего сделать кашу и расшатавшееся таким образом общество, болезненное и раскисшее, циническое и неверующее, но с бесконечною жаждой какой-нибудь руководящей мысли и самосохранения, — вдруг взять
в свои руки, подняв знамя бунта и опираясь на целую сеть пятерок,
тем временем действовавших, вербовавших и изыскивавших практически все приемы и все слабые места, за которые можно ухватиться».