Неточные совпадения
Если читатели не забыли, — мы пришли тогда к
тому результату, что Островский обладает глубоким пониманием русской жизни и великим уменьем изображать резко и живо самые существенные ее стороны.
Мы хотели тогда же говорить о ней, но почувствовали, что нам необходимо пришлось бы при этом повторить многие из прежних наших соображений, и потому решились молчать о «Грозе», предоставив читателям, которые поинтересовались нашим мнением, проверить на ней
те общие замечания, какие мы высказали об Островском еще за несколько месяцев до появления этой пьесы.
Мы думали, что в этой массе статеек скажется наконец об Островском и о значении его пьес что-нибудь побольше
того, нежели что мы видели в критиках, о которых упоминали в начале первой статьи нашей о «Темном царстве».
В этой надежде и в сознании
того, что наше собственное мнение о смысле и характере произведений Островского высказано уже довольно определенно, мы и сочли за лучшее оставить разбор «Грозы».
Они упрекают нас в
том, что мы приняли дурную методу — рассматривать произведение автора и затем, как результат этого рассмотрения, говорить, что в нем содержится и каково это содержимое.
Но мы очень рады
тому, что наконец разница открыта, и готовы выдержать какие угодно сравнения.
Во всяком случае, гораздо лучше, по нашему мнению, разобрать басню и сказать: «Вот какая мораль в ней содержится, и эта мораль кажется нам хороша или дурна, и вот почему», — нежели решить с самого начала: в этой басне должна быть такая-то мораль (например, почтение к родителям), и вот как должна она быть выражена (например, в виде птенца, ослушавшегося матери и выпавшего из гнезда); но эти условия не соблюдены, мораль не
та (например, небрежность родителей о детях) или высказана не так (например, в примере кукушки, оставляющей свои яйца в чужих гнездах), — значит, басня не годится.
Этот способ критики мы видели не раз в приложении к Островскому, хотя никто, разумеется, и не захочет в
том признаться, а еще на нас же, с больной головы на здоровую, свалят обвинение, что мы приступаем к разбору литературных произведений с заранее принятыми идеями и требованиями.
А между
тем чего же яснее, — разве не говорили славянофилы: следует изображать русского человека добродетельным и доказывать, что корень всякого добра — жизнь по старине; в первых пьесах своих Островский этого не соблюл, и потому «Семейная картина» и «Свои люди» недостойны его и объясняются только
тем, что он еще подражал тогда Гоголю.
А г. Некрасов из Москвы разве не утверждал: Большов не должен в нас возбуждать сочувствия, а между
тем 4-й акт «Своих людей» написан для
того, чтобы возбудить в нас сочувствие к Большову; стало быть, четвертый акт лишний!..
А г. Павлов (Н. Ф.) разве не извивался, давая разуметь такие положения: русская народная жизнь может дать материал только для балаганных представлений; в ней нет элементов для
того, чтобы из нее состроить что-нибудь сообразное «вечным» требованиям искусства; очевидно поэтому, что Островский, берущий сюжет из простонародной жизни, есть не более, как балаганный сочинитель…
А еще один московский критик разве не строил таких заключений: драма должна представлять нам героя, проникнутого высокими идеями; героиня «Грозы», напротив, вся проникнута мистицизмом, следовательно, не годится для драмы, ибо не может возбуждать нашего сочувствия; следовательно, «Гроза» имеет только значение сатиры, да и
то не важной, и пр. и пр…
Кто следил за
тем, что писалось у нас по поводу «Грозы»,
тот легко припомнит и еще несколько подобных критик.
Нельзя сказать, чтоб все они были написаны людьми совершенно убогими в умственном отношении; чем же объяснить
то отсутствие прямого взгляда на вещи, которое во всех них поражает беспристрастного читателя?
Известно, что, по мнению сих почтенных теоретиков, критика есть приложение к известному произведению общих законов, излагаемых в курсах
тех же теоретиков: подходит под законы — отлично; не подходит — плохо.
Ведь законы прекрасного установлены ими в их учебниках, на основании
тех произведений, в красоту которых они веруют; пока все новое будут судить на основании утвержденных ими законов, до
тех пор изящным и будет признаваться только
то, что с ними сообразно, ничто новое не посмеет предъявить своих прав; старички будут правы, веруя в Карамзина и не признавая Гоголя, как думали быть правыми почтенные люди, восхищавшиеся подражателями Расина и ругавшие Шекспира пьяным дикарем, вслед за Вольтером, или преклонявшиеся пред «Мессиадой» и на этом основании отвергавшие «Фауста».
Рутинерам, даже самым бездарным, нечего бояться критики, служащей пассивною поверкою неподвижных правил тупых школяров, — и в
то же время — нечего надеяться от нее самым даровитым писателям, если они вносят в искусство нечто новое и оригинальное.
Они должны идти наперекор всем нареканиям «правильной» критики, назло ей составить себе имя, назло ей основать школу и добиться
того, чтобы с ними стал соображаться какой-нибудь новый теоретик при составлении нового кодекса искусства.
Тогда и критика смиренно признает их достоинства; а до
тех пор она должна находиться в положении несчастных неаполитанцев в начале нынешнего сентября, — которые хоть и знают, что не нынче так завтра к ним Гарибальди придет, а все-таки должны признавать Франциска своим королем, пока его королевскому величеству не угодно будет оставить свою столицу.
Кажется,
те времена, когда занятие книжным делом считалось ересью и преступлением, давно уже прошли.
Критик говорит свое мнение, нравится или не нравится ему вещь; и так как предполагается, что он не пустозвон, а человек рассудительный,
то он и старается представить резоны, почему он считает одно хорошим, а другое дурным.
Он не считает своего мнения решительным приговором, обязательным для всех; если уж брать сравнение из юридической сферы,
то он скорее адвокат, нежели судья.
Но известно, что в гласном производстве нередки случаи, когда присутствующие в суде далеко не сочувствуют
тому решению, какое произносится судьею сообразно с такими-то статьями кодекса: общественная совесть обнаруживает в этих случаях полный разлад со статьями закона.
То же самое еще чаще может случаться и при обсуждении литературных произведений: и когда критик-адвокат надлежащим образом поставит вопрос, сгруппирует факты и бросит на них свет известного убеждения, — общественное мнение, не обращая внимания на кодексы пиитики, будет уже знать, чего ему держаться.
Если внимательно присмотреться к определению критики «судом» над авторами,
то мы найдем, что оно очень напоминает
то понятие, какое соединяют с словом «критика» наши провинциальные барыни и барышни и над которым так остроумно подсмеивались, бывало, наши романисты.
Вместе с
тем как право «сметь свое суждение иметь» перестает быть достоянием только известного ранга или положения, а делается доступно всем и каждому, вместе с
тем и в частной жизни появляется более солидности и самостоятельности, менее трепета пред всяким посторонним судом.
Если я вам скажу, что вы по дороге платок потеряли или что вы идете не в
ту сторону, куда вам нужно и т. п., — это еще не значит, что вы мой подсудимый.
Точно так же не буду я вашим подсудимым и в
том случае, когда вы начнете описывать меня, желая дать обо мне понятие вашим знакомым.
Ведь моя рыжая борода — не преступление, и никто не может спросить у меня отчета, как я смею иметь такой большой носу Значит, тут мне и думать не о чем: нравится или нет моя фигура, это дело вкуса, и высказывать мнение о ней я никому запретить не могу; а с другой стороны, меня и не убудет от
того, что заметят мою неразговорчивость, ежели я действительно молчалив.
Затем другая работа — суждение на основании фактов — продолжает точно так же держать
того, кто судит, совершенно в равных шансах с
тем, о ком он судит.
Если, например, кто-нибудь на основании
того, что мой галстук повязан не совсем изящно, решит, что я дурно воспитан,
то такой судья рискует дать окружающим не совсем высокое понятие о его логике.
Точно так, если какой-нибудь критик упрекает Островского за
то, что лицо Катерины в «Грозе» отвратительно и безнравственно,
то он не внушает особого доверия к чистоте собственного нравственного чувства.
Тут можно претендовать только на
то, когда критик искажает факты, лжет.
А если он представляет дело верно,
то каким бы тоном он ни говорил, к каким бы выводам он ни приходил, от его критики, как от всякого свободного и фактами подтверждаемого рассуждения, всегда будет более пользы, нежели вреда — для самого автора, если он хорош, и во всяком случае для литературы — даже если автор окажется и дурен.
Критика — не судейская, а обыкновенная, как мы ее понимаем, — хороша уже и
тем, что людям, не привыкшим сосредоточивать своих мыслей на литературе, дает, так сказать, экстракт писателя и
тем облегчает возможность понимать характер и значение его произведений.
Правда, иногда объясняя характер известного автора или произведения, критик сам может найти в произведении
то, чего в нем вовсе нет.
Если он вздумает придать разбираемому творению мысль более живую и широкую, нежели какая действительно положена в основание его автором, —
то, очевидно, он не в состоянии будет достаточно подтвердить свою мысль указаниями на самое сочинение, и таким образом критика, показавши, чем бы могло быть разбираемое произведение, чрез
то самое только яснее выкажет бедность его замысла и недостаточность исполнения.
Гораздо чаще другой случай — что критик действительно не поймет разбираемого автора и выведет из его сочинения
то, чего совсем и не следует.
П — ий, разбирая «Грозу», решился последовать
той же методе, какой мы следовали в статьях о «Темном царстве», и, изложивши сущность содержания пьесы, принялся за выводы.
Совсем другое дело
та критика, которая приступает к авторам, точно к мужикам, приведенным в рекрутское присутствие, с форменного меркою, и кричит
то «лоб!»,
то «затылок!», смотря по
тому, подходит новобранец под меру или нет.
Там расправа короткая и решительная; и если вы верите в вечные законы искусства, напечатанные в учебнике,
то вы от такой критики не отвертитесь.
Она по пальцам докажет вам, что
то, чем вы восхищаетесь, никуда не годится, а от чего вы дремлете, зеваете или получаете мигрень, это-то и есть настоящее сокровище.
Следовательно, драма не выполняет своего высокого назначения и делается, если не вредным примером,
то по крайней мере праздною игрушкой.
Единство впечатления также не соблюдено: ему вредит примесь постороннего элемента — отношений Катерины к свекрови. Вмешательство свекрови постоянно препятствует нам сосредоточивать наше внимание на
той внутренней борьбе, которая должна происходить в душе Катерины.
Кроме
того, в пьесе Островского замечаем ошибку против первых и основных правил всякого поэтического произведения, непростительную даже начинающему автору. Эта ошибка специально называется в драме — «двойственностью интриги»: здесь мы видим не одну любовь, а две — любовь Катерины к Борису и любовь Варвары к Кудряшу. Это хорошо только в легких французских водевилях, а не в серьезной драме, где внимание зрителей никак не должно быть развлекаемо по сторонам.
Занавес открывается: Кудряш с Кулигиным говорят о
том, какой ругатель Дикой, вслед за
тем является и Дикой и еще за кулисами ругается…
Конечно, купцы и мещане не могут говорить изящным литературным языком; но ведь нельзя же согласиться и на
то, что драматический автор, ради верности, может вносить в литературу все площадные выражения, которыми так богат русский народ.
И если читатель согласится дать нам право приступить к пьесе с заранее приготовленными требованиями относительно
того, что и как в ней должно быть, — больше нам ничего не нужно: все, что несогласно с принятыми у нас правилами, мы сумеем уничтожить.
Всякий говорит, читая нашу громоносную критику: «Вы предлагаете нам свою «бурю», уверяя, что в «Грозе»
то, что есть, — лишнее, а чего нужно,
того недостает.
По-вашему, того-то и того-то не должно быть; а может быть, оно в пьесе-то и хорошо приходится, так тогда почему ж не должно?» Так осмеливается резонировать теперь всякий читатель, и этому обидному обстоятельству надо приписать
то, что, например, великолепные критические упражнения Н. Ф. Павлова по поводу «Грозы» потерпели такое решительное фиаско.