по произведению «Благонамеренность и деятельность» (Добролюбов Н. А., 1860) искать по всей классике
Область поиска
«Благонамеренность и деятельность» (Добролюбов Н. А., 1860) по всей классике
Но есть господа, слишком уже погрузившиеся в патриотическую эстетику и полагающие, что произведениям наших лучших талантов можно приписывать великое значение с той же самой точки зрения, с какой поставляются на удивление векам творения Гомера и Шекспира.
Да еще и не то бывало: теперь, вероятно, уже никто не помнит, кто у нас писал исторические романы лучше Вальтера Скотта, кто у нас приравнивался к Гете, чьи чухоночки гречанок Байрона милей, кто в России воскресил Корнеля гений величавый, кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы и пр., и пр.
Г. Плещеев написал довольно много: перед нами лежат два томика, в них восемь повестей; да тут еще нет «Папироски» и «Дружеских советов», напечатанных им в 1848 и 1849 гг., да нет «Пашинцева» («Русский вестник», 1859 г., № 21–23), «Двух карьер» («Современник», 1859 г., № 12) и «Призвания» («Светоч», 1860 г., № 1–2), — трех больших повестей, напечатанных им уже после издания его книжек.
Что человек вполне зависит от общества, в котором живет, и что поступки его обусловливаются тем положением, в каком он находится, — это уже сделалось теперь почти неизбежной точкой отправления для всякого мало-мальски здравомыслящего повествователя.
Поэтому изображение антагонизма честных стремлений с пошлостью окружающей среды само по себе теперь уже недостаточно для привлечения общего участия; нужно, чтоб изображение было ярко, сильно, чтобы взяты были новые положения, открыты в предмете новые стороны, — тогда только произведение будет иметь прочный успех и автор выдвинется на заметное место в литературе.
Хоть бы веслами работать умели — на Неву или на Волгу перевозчиками бы нанялись или, если бы расторопность была, — поступили бы в дворники, а то мостовую мостить, с шарманкой ходить, раек показывать пошли бы, когда уж больно тошно приходится им в своей-то среде…
Это самый простой закон, по которому птица не старается свить гнездо: именно на том месте, где уже вьет гнездо другая птица, стадо баранов спокойно разделяет между собою луг, где пасется, и т. п.
Это он делает вследствие естественного побуждения — голода, так же точно, как человек срывает цветок, удит рыбу, убивает и жарит себе какую-нибудь утку или куропатку.
Тут естественное требование, чтоб ему не мешали и не стесняли его прав, вызывает его даже на борьбу, — и здесь опять тот же расчет: чтобы мне не потерять возможности действовать беспрепятственно и свободно, надо избегать всяких помех; но уж если помеха явилась, то надо тотчас удалить ее.
Но теперь мы не уважаем подобных заслуг, [равно] как не уважаем человека [и] за то, если он лишил себя способности любить женщину или заглушил в себе собственную волю до того, что уже превратился в автомата [, только исполняющего чужие приказания].
Не есть ли великая заслуга уже и то, что эти мечтатели умели понять и усвоить истинные человеческие стремления, тогда как все вокруг их искажено, развращено, предано лжи или совершенно безразлично ко всему?»
Конечно, можно признать известную долю заслуги в человеке, даже и ничего не сделавшем для общества, только уже за то, что он силою размышления и самостоятельных наблюдений дошел до сознания ложности того, что всеми окружающими его выдается за истину.
И он уже поневоле принужден вилять, нырять, наклоняться, перескакивать, топтать, что может, по дороге и самого себя подставлять под всякие мерзости, где нужно, — чтобы только как-нибудь продолжать свое странствие.
[Элемент общественный вступил в свои права, и] мы должны рассматривать себя как членов общества, обязанных что-нибудь делать для него, так как иначе мы будем ему вредны уже одним своим тунеядством.
Доблестные юноши мало имеют человечества в груди и смотрят на все как-то официально, при всей видимой вражде своей ко всякой формалистике: они воображают, что человек идет в сторону и делает подлости именно потому, что уж это такое его назначение, так сказать — должность, чтобы делать подлости; а не хотят подумать о том, что, может быть, этому человеку и очень бы хотелось пройти прямо и не сделать подлости и он очень бы рад был, если б кто провел его прямой дорогой, — да не оказалось к тому близкой возможности.
В официальной сухости своих понятий о людях и в самообольщении собственной гордости, добрые юноши полагают, что только им одним и доступны человеческие стремления, а другие все уже совершенно им чужды.
Надеемся, что против этих положений спорить не станут: о них уже так часто и так много говорено было [в «Современнике», а теперь мы встречаем повторение тех же мыслей и в других изданиях].
Да там о нем и не пожалели бы, потому что людей, одаренных благонамеренностью, но не запасшихся характером и средствами для осуществления своих благих намерений, там давно уже перестали ценить.
Его герои вообще разделяются на три разряда; одни умирают от чахотки, — это лучшие (смотри выше); другие спиваются с кругу, — это тоже не совсем дурные; третьи устраиваются так себе, женятся на богатых, успешно служат и т. п., — это уж совсем пустые.
Так точно Пашинцев (удостоенный автором даже несчастной смерти) расстраивает семейное счастие, принявшись «развивать» и привязавши к себе девушку, к которой сам ничего не чувствовал и которая была уже невестой другого; то же самое делает и Ивельев, принадлежащий к самому последнему разряду (в «Шалости»).
Уже одна возможность таких историй, какая описана в повести «Отец и дочь», с казначеем, у которого начальник взял казенные деньги без расписки и потом отрекся, — или хоть таких, как в «Чиновнице», где назначение чиновника на место зависит от горничной жены [важного] начальника, — одна возможность таких происшествий должна пробуждать чувство положительного недовольства.
Но у г. Тургенева эти господа были постоянно второстепенными лицами и как бы оттеняли собою главных героев, которые уже истинно проникнуты благонамеренностью и действительно «заедены средою», вроде того, как Паншин при Лаврецком или Пигасов при Рудине.
Он не купил себе ружья и не стал удить рыбу, но заметно начал уклоняться с торной дороги всех: реже посещал вечеринки и хотя, по праздникам, куда-то уходил, но возвращался трезвый.
Разгульный и бодрый, едет он на вороном коне, подбоченившись и молодецки заломив шапку; а она, рыдая, бежит за ним, хватает его за стремя, ловит удила, и ломает над ним руки, и заливается горючими слезами.
Он знал это и потому терпеливее своих лошадей (в особенности левого рыжего — Сокола, который бил ногой и, пережевывая, перебирал удила) ожидал того, что́ будет.
Один, довольно плотный и высокого роста, в темно-зеленом опрятном кафтане и пуховом картузе, удил рыбу; другой — худенький и маленький, в мухояровом заплатанном сюртучке и без шапки, держал на коленях горшок с червями и изредка проводил рукой по седой своей головке, как бы желая предохранить ее от солнца.