Кольцов совершенно увлекся стихотворством и даже почти перестал читать книги, написанные прозою; ему все хотелось прислушиваться к гармонии стихов, любоваться игрою созвучий в рифме и плавностью поэтической речи.
Но таить от всех свои труды он уже не мог; ему непременно хотелось высказаться хоть перед кем-нибудь, получить хоть чье-нибудь одобрение или замечание.
При невозможности же сделать это ему хотелось по крайней мере освободиться от мелкого торгашества, в котором поневоле приходилось прибегать к мелким плутням и всякого рода неправдам.
В Москве Кольцов опять отдохнул душою среди своих старых друзей и с ужасом думал о возвращении в Воронеж. «Если бы вы знали, — писал он в Петербург к Белинскому, — как не хочется мне ехать домой: так холодом и обдает при мысли ехать туда, а надо ехать — необходимость, железный закон». Поэтому он и по окончании дел еще несколько времени жил в Москве и радостно встретил с друзьями новый, 1841, год. Через год он грустно вспоминает об этом в стихотворении на новый, 1842, год...
Курьер как привез его в Лондон, так появился кому надо и отдал шкатулку, а Левшу в гостинице в номер посадил, но ему тут скоро скучно стало, да и есть захотелось. Он постучал в дверь и показал услужающему себе на рот, а тот сейчас его и свел в пищеприемную комнату.
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу, и вина такие расставим по́ столу, чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу хмурому Петру Апостолу. А в рае опять поселим Евочек: прикажи, — сегодня ночью ж со всех бульваров красивейших девочек я натащу тебе.
А когда сердцу девушки станет жаль, то, уж разумеется, это для нее всегда опаснее. Тут уж непременно захочется и «спасти», и образумить, и воскресить, и призвать к более благородным целям, и возродить к новой жизни и деятельности, — ну, известно, что можно намечтать в этом роде.