— Батюшка! — закричала Дуня, которая до того времени слушала Петра, вздрагивая всем телом. — Батюшка! — подхватила она, снова бросаясь отцу в ноги. — Помилуй меня! Не отступись… До какого горя довела я тебя… Посрамила я тебя,
родной мой!.. Всему я одна виновница… Сокрушила я твою старость…
Неточные совпадения
— Матушка… Анна Савельевна… касатушка… — сказал он жалобным, нищенским голосом, — дай ему, парнечку-то
моему, жавороночка!.. Дай, касатушка! Оробел добре… вишь… Дай,
родная, жавороночка-то…
— Батюшка, Глеб Савиныч! — воскликнул дядя Аким, приподнимаясь с места. — Выслушай только, что я скажу тебе… Веришь ты в бога… Вот перед образом зарок дам, — примолвил он, быстро поворачиваясь к красному углу и принимаясь креститься, — вот накажи меня господь всякими болестями, разрази меня на месте, отсохни
мои руки и ноги, коли в чем тебя ослушаюсь! Что велишь — сработаю, куда пошлешь — схожу; слова супротивного не услышишь! Будь отцом
родным, заставь за себя вечно бога молить!..
— Так-то, так! Я и сам об этом думаю:
родня немалая; когда у
моей бабки кокошник горел, его дедушка пришел да руки погрел… Эх ты, сердечная! — прибавил, смеясь, рыбак. — Сватьев не оберешься, свояков не огребешься — мало ли на свете всякой шушеры! Всех их в дом пущать — жирно будет!
Сыны вы
мои родные!..», а между тем руки не подымаются, голос замирает в груди, ноги не двигаются.
— Ахти, батюшки! Мать ты
моя родная! Что ты, касатушка? Христос с тобою! — воскликнула старушка, суетливо ковыляя к снохе.
— Гриша, — сказал неожиданно Глеб, — ты, Гриша, заступишь теперь
мое место, будешь жить все одно, как сын
родной в дому…
Исполни последнюю
мою родительскую волю: не оставляй старуху, береги ее, все одно что мать
родную…
— Нет, они мне не дети! Никогда ими не были! — надорванным голосом возразил Глеб. — На что им
мое благословение? Сами они от него отказались. Век жили они ослушниками! Отреклись — была на то добрая воля — отреклись от отца
родного, от матери, убежали из дома
моего… посрамили
мою голову, посрамили всю семью
мою, весь дом
мой… оторвались они от
моего родительского сердца!..
— Отцы вы
мои! Отсохни у меня руки, пущай умру без покаяния, коли не он погубил парня-то! — отчаянно перебила старушка. — Спросите, отцы
родные, всяк знает его, какой он злодей такой! Покойник
мой со двора согнал его, к порогу не велел подступаться — знамо, за недобрые дела!.. Как помер, он, разбойник, того и ждал — опять к нам в дом вступил.
— Царица небесная! То-то вот! Я как вино-то увидела… ох, словно сердце
мое чуяло… не добром достали вино-то!.. Да как же это,
родной?.. Ох, батюшки!
— Если свет не одобряет этого, то мне всё равно, — сказал Вронский, — но если
родные мои хотят быть в родственных отношениях со мною, то они должны быть в таких же отношениях с моею женой.
— Полно-ка, полно, моя доченька!.. Не надрывай сердечушка,
родная моя!.. — Так говорила Манефа, сама обливаясь слезами и поднимая Фленушку. — Успокой ты себя, касатушка, уйми свое горе, моя девонька, сердечное ты мое дитятко!..
— Ах-ах-ах! да, никак, ты на меня обиделась, сударка! — воскликнула она, — и не думай уезжать — не пущу! ведь я, мой друг, ежели и сказала что, так спроста!.. Так вот… Проста я, куда как проста нынче стала! Иногда чего и на уме нет, а я все говорю, все говорю! Изволь-ка, изволь-ка в горницы идти — без хлеба-соли не отпущу, и не думай! А ты, малец, — обратилась она ко мне, — погуляй, ягодок в огороде пощипли, покуда мы с маменькой побеседуем! Ах,
родные мои! ах, благодетели! сколько лет, сколько зим!
Неточные совпадения
А тот… но после всё расскажем, // Не правда ль? Всей ее
родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, // Не только грусть… душа
моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; // По гордой лире Альбиона // Он мне знаком, он мне
родной. // Ночей Италии златой // Я негой наслажусь на воле // С венецианкою младой, // То говорливой, то немой, // Плывя в таинственной гондоле; // С ней обретут уста
мои // Язык Петрарки и любви.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас,
мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в
родной?
«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь,
родная, прикажи». // «Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах! не откажи». — // «
Мой друг, вот Бог тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он не говорил ни слова, // Чтоб он не называл меня…» — // «Кому же, милая
моя? // Я нынче стала бестолкова. // Кругом соседей много есть; // Куда мне их и перечесть». —
«И полно, Таня! В эти лета // Мы не слыхали про любовь; // А то бы согнала со света // Меня покойница свекровь». — // «Да как же ты венчалась, няня?» — // «Так, видно, Бог велел.
Мой Ваня // Моложе был меня,
мой свет, // А было мне тринадцать лет. // Недели две ходила сваха // К
моей родне, и наконец // Благословил меня отец. // Я горько плакала со страха, // Мне с плачем косу расплели // Да с пеньем в церковь повели.