Мужчины, конечно, не обратили бы на нее внимания: сидеть с понурою головою — для молодой дело обычное; но лукавые глаза баб, которые на свадьбах занимаются не столько бражничеством, сколько сплетками, верно, заметили бы признаки особенной какой-то неловкости, смущения и даже душевной тоски, обозначавшейся на лице молодки. «Глянь-кась, касатка, молодая-то невесела как: лица нетути!» — «Должно быть, испорченная либо
хворая…» — «Парень, стало, не по ндраву…» — «Хошь бы разочек глазком взглянула; с утра все так-то: сидит платочком закрывшись — сидит не смигнет, словно на белый на свет смотреть совестится…» — «И то, может статься, совестится; жила не на миру, не в деревне с людьми жила: кто ее ведает, какая она!..» Такого рода доводы подтверждались, впрочем, наблюдениями, сделанными двумя бабами, которым довелось присутствовать при расставанье Дуни с отцом.
— Да уж мы и сами немало дивуемся. Жалится все на хворость, а
хворого человека нельзя ж неволить. Ешьте! Чего зеваете! — крикнул Прокудин на семейных и начал хлебать из чашки щи с жирною свининою.
— Не можем, господа, как хотите! Одолела нужда. У меня — внуки, четверо, а сын
хворый, фабрика ему чахотку дала. Отец Агафон понял, дай ему господи…
— На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что ты
хворый, думаю, что ж, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да какой же ты
хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?