Мужчины, конечно, не обратили бы на нее внимания: сидеть с понурою головою — для молодой дело обычное; но лукавые глаза баб, которые на свадьбах занимаются не столько бражничеством, сколько сплетками, верно, заметили бы признаки особенной какой-то неловкости, смущения и даже душевной тоски, обозначавшейся на лице молодки. «Глянь-кась, касатка, молодая-то невесела как: лица нетути!» — «Должно быть, испорченная либо
хворая…» — «Парень, стало, не по ндраву…» — «Хошь бы разочек глазком взглянула; с утра все так-то: сидит платочком закрывшись — сидит не смигнет, словно на белый на свет смотреть совестится…» — «И то, может статься, совестится; жила не на миру, не в деревне с людьми жила: кто ее ведает, какая она!..» Такого рода доводы подтверждались, впрочем, наблюдениями, сделанными двумя бабами, которым довелось присутствовать при расставанье Дуни с отцом.
Отец ее был бездомный, разорившийся и
хворый мещанин Илья, сильно запивавший и приживавший уже много лет вроде работника у одних зажиточных хозяев, тоже наших мещан.
Баба приходила такой бабой, так развизгивалась, такая была
хворая, больная, таких скверных, гадких наворачивала на себя тряпок — уж откуда она их набирала, бог ее весть.
И вдруг он исчез. Что тут случилось — щука ли его заглотала, рак ли клешней перешиб, или сам он своею смертью умер и всплыл на поверхность, — свидетелей этому делу не было. Скорее всего — сам умер, потому что какая сласть щуке глотать
хворого, умирающего пискаря, да к тому же еще и премудрого?