Кроме того, каждое время года обозначает еще свой путь: где по весне проходила дорога, там к лету образовался овраг, — и наоборот: где был овраг, там благодаря осеннему наносу ила открывалась ровная поверхность.
По мере того как солнце подымалось выше, небосклон со стороны Оки синел и покрывался туманом, вернейшим знаком скорой оттепели, по мнению местных пахарей и рыболовов.
— Ах ты, окаянный! — кричал старик, и всякий раз с каким-то бессильным гневом, который походил скорее на жалобу, чем на угрозу. — Ах ты, шавель ты этакая! Ступай сюда, говорят!.. Постой, погоди ж ты у меня! Ишь те!.. Постой! Постой, дай срок!.. Вишь, куда его носит!.. Эхва!.. Эхва, куда нелегкая носит!.. Чтоб те быки забодали… У-у… Ах ты, господи! Царица небесная! — заключал он, ударяя руками об полы прорванной сермяги.
Свойства эти не были, однако ж, следствием усталости или преклонности лет: три-четыре версты от Сосновки до того места, где мы застали его, никого не могли утомить; что ж касается до лет, ему было сорок пять, и уж никак не более пятидесяти — возраст, в котором наши простолюдины благодаря постоянной деятельности и простой, неприхотливой жизни сохраняют крепость и силу.
Дядя Аким (так звали его) принадлежал к числу тех людей, которые весь свой век плачут и жалуются, хотя сами не могут дать себе ясного отчета, на кого сетуют и о чем плачут.
Жена его, существо страдальческое, безгласное, бывши при жизни родителей единственной батрачкой и ответчицей за мужа, не смела ему перечить; к тому же, как сама она говорила, и жизнь ей прискучила.
Но в это время глаза мельника устремляются на плотину — и он цепенеет от ужаса: плотины как не бывало; вода гуляет через все снасти… Вот тебе и мастак-работник, вот тебе и парень на все руки! Со всем тем, боже сохрани, если недовольный хозяин начнет упрекать Акима: Аким ничего, правда, не скажет в ответ, но уж зато с этой минуты бросает работу, ходит как словно обиженный, живет как вон глядит; там кочергу швырнет, здесь ногой пихнет, с хозяином и хозяйкой слова не молвит, да вдруг и перешел в другой дом.
Если б кто-нибудь из окрестных мужиков нуждался в няньке, Аким мог бы еще как-нибудь пристроиться, но дело в том, что окрестным мужикам нужен был только дюжий деловой батрак.
Поднял он себе на плечи сиротинку-мальчика и снова пошел стучаться под воротами, пошел толкаться из угла в угол; где недельку проживет, где две — а больше его и не держали; в деревне то же, что в городах, — никто себе не враг.
Не далее как накануне того самого утра Благовещения, когда мы застали Акима на дороге, его почти выпроводили из Сосновки. Он домогался пасти сосновское стадо; но сколько ни охал, сколько ни плакал, сколько ни старался разжалобить своею бедностью и сиротством мальчика, пастухом его не приняли, а сказали, чтоб шел себе подобру-поздорову.
— Ах ты, безмятежный, пострел ты этакой! — тянул он жалобным своим голосом. — Совести в тебе нет, разбойник!.. Вишь, как избаловался, и страху нет никакого!.. Эк его носит куда! — продолжал он, приостанавливаясь и следя даже с каким-то любопытством за ребенком, который бойко перепрыгивал с одного бугра на другой. — Вона! Вона! Вона!.. О-х, шустер! Куда шустер! Того и смотри, провалится еще, окаянный, в яму — и не вытащишь… Я тебя! О-о, погоди, погоди, постой, придем на место, я тебя! Все тогда припомню!
В ответ на это мальчик приподнял обеими руками высокую баранью шапку (ту самую, что Аким купил, когда ему минула неделя, и которая даже теперь падала на нос), подбросил ее на воздух и, не дав ей упасть на землю, швырнул ее носком сапога на дорогу.
Так как сообщения с этой последней было вообще очень мало — рыбак сбывал по большей части свою добычу в Коломну или села, лежащие на луговой стороне Оки, — то наши путники принуждены были идти почти наобум.
Ступив на тропинку, Аким снова повернулся к мальчику; убедившись, что тот следовал за ним не в далеком расстоянии, он одобрительно кивнул головою и начал спускаться.
— А, так ты опять за свое, опять баловать!.. Постой, постой, вот я только крикну: «Дядя Глеб!», крикну — он те даст! Так вот возьмет хворостину да тебя тут же на месте так вот и отхлещет!.. Пойдем, говорю, до греха…
Со всем тем стоило только взглянуть на него в минуты душевной тревоги, когда губы переставали улыбаться, глаза пылали гневом и лоб нахмуривался, чтобы тотчас же понять, что Глеб Савинов не был шутливого десятка.
— Здравствуй, сватьюшка!.. Ну-ну, рассказывай, отколе? Зачем?.. Э, э, да ты и парнишку привел! Не тот ли это, сказывали, что после солдатки остался… Ась? Что-то на тебя, сват Аким, смахивает… Маленько покоренастее да поплотнее тебя будет, а в остальном — весь, как есть, ты! Вишь, рот-то… Эй, молодец, что рот-то разинул? — присовокупил рыбак, пригибаясь к Грише, который смотрел на него во все глаза. — Сват Аким, или он у тебя так уж с большим таким ртом и родился?
— Что ж так? Секал ты его много, что ли?.. Ох, сват, не худо бы, кабы и ты тут же себя маненько, того… право слово! — сказал, посмеиваясь, рыбак. — Ну, да бог с тобой! Рассказывай, зачем спозаранку, ни свет ни заря, пожаловал, а? Чай, все худо можется, нездоровится… в людях тошно жить… так стало тому и быть! — довершил он, заливаясь громким смехом, причем верши его и все туловище заходили из стороны в сторону.
— Эк, какую теплынь господь создал! — сказал он, озираясь на все стороны. — Так и льет… Знатный день! А все «мокряк» [Юго-западный ветер на наречии рыбаков и судопромышленников. (Прим. автора.)] подул — оттого… Весна на дворе — гуляй, матушка Ока, кормилица наша!.. Слава те, господи! Старики сказывают: коли в Благовещение красен день, так и рыбка станет знатно ловиться…
Он представлял совершеннейший тип тех приземистых, но дюжесплоченных парней с румянцем во всю щеку, вьющимися белокурыми волосами, белой короткой шеей и широкими, могучими руками, один вид которых мысленно переносит всегда к нашим столичным щеголям и возбуждает по поводу их невольный вопрос: «Чем только живы эти господа?» Парень этот, которому, мимоходом сказать, не стоило бы малейшего труда заткнуть за пояс десяток таких щеголей, был, однако ж, вида смирного, хотя и веселого; подле него лежало несколько кусков толстой березовой коры, из которой вырубал он топором круглые, полновесные поплавки для невода.
Петр и жена его, повернувшись спиной к окнам, пропускавшим лучи солнца, сидели на полу; на коленях того и другого лежал бредень, который, обогнув несколько раз избу, поднимался вдруг горою в заднем углу и чуть не доставал в этом месте до люльки, привешенной к гибкому шесту, воткнутому в перекладину потолка.
Она не на шутку обрадовалась своему гостю: кроме родственных связей, существовавших между нею и дядей Акимом — связей весьма отдаленных, но тем не менее дорогих для старухи, он напоминал ей ее детство, кровлю, под которой жила она и родилась, семью — словом, все те предметы, которые ввек не забываются и память которых сохраняется даже в самом зачерствелом сердце.
Сначала послышались расспросы о том, как поживают там-то и там-то, что поделывает тот-то, каковы дороги, что говорят на стороне, и проч. и проч.; наконец речь завязалась и сделалась общею.
Младший сынишка Глеба, смотревший до того времени с каким-то немым притупленным любопытством на спутника Акима, продолжавшего дико коситься на все окружающее, подсел к нему ближе, начал улыбаться и даже вынул из-за пазухи дудку из муравленой глины.
— Э, э! Теперь так вот ко мне зачал жаться!.. Что, баловень? Э? То-то! — произнес Аким, скорчивая при этом лицо и как бы поддразнивая ребенка. — Небось запужался, а? Как услышал чужой голос, так ластиться стал: чужие-то не свои, знать… оробел, жмешься… Ну, смотри же, Гришутка, не балуйся тут, — ох, не балуйся, — подхватил он увещевательным голосом. — Станешь баловать, худо будет: Глеб Савиныч потачки давать не любит… И-и-и, пропадешь — совсем пропадешь… так-таки и пропадешь… как есть пропадешь!..
И деревья, освещенные холодным огнем молний, казались живыми, простирающими вокруг людей, уходивших из плена тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь остановить людей.
Игорь-князь во злат стремень вступает, В чистое он поле выезжает. Солнце тьмою путь ему закрыло, Ночь грозою птиц перебудила, Свист зверей несется, полон гнева, Кличет Див над ним с вершины древа, Кличет Див, как половец в дозоре, За Сулу, на Сурож, на Поморье, Корсуню и всей округе ханской, И тебе, болван Тмутороканский!
Между тем луна начала одеваться тучами и на море поднялся туман; едва сквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля; у берега сверкала пена валунов, ежеминутно грозящих его потопить.
Я вышел на крыльцо в сопровождении Мануйлихи. Полнеба закрыла черная туча с резкими курчавыми краями, но солнце еще светило, склоняясь к западу, и в этом смешении света и надвигающейся тьмы было что-то зловещее. Старуха посмотрела вверх, прикрыв глаза, как зонтиком, ладонью, и значительно покачала головой.