Жена его, существо страдальческое, безгласное, бывши при жизни родителей единственной батрачкой и ответчицей за мужа, не смела ему перечить; к тому же, как сама она говорила, и жизнь ей прискучила.
Аким говорил все это вполголоса, и говорил, не мешает заметить, таким тоном, как будто относил все эти советы к себе собственно; пугливые взгляды его и лицо показывали, что он боялся встречи с рыбаком не менее, может статься, самого мальчика.
— Ах ты, матушка ты наша! Ах, ах! Анна Савельевна, как нам за тебя бога молить! Ах ты, родная ты наша! — воскликнул Аким, разводя руками и умиленно взглядывая на старуху.
Язык Акима, смазанный жирною ячменной кашей, ободренный ласковым, приветливым приемом, скоро развязался и замолол без устали: дядя Аким, как уже известно, не прочь был покалякать.
— Кабы твоя бы милость была, Глеб Савиныч, — жалобно начал Аким, — век бы стал за тебя бога молить!.. Взмилуйся над сиротинкой, будь отцом родным, возьми ты его — приставь к себе!..
— Как нам за тебя бога молить! — радостно воскликнул Аким, поспешно нагибая голову Гришки и сам кланяясь в то же время. — Благодетели вы, отцы наши!.. А уж про себя скажу, Глеб Савиныч, в гроб уложу себя, старика. К какому делу ни приставишь, куда ни пошлешь, что сделать велишь…
— Твое дело: как знаешь, так и делай, — сухо отвечал рыбак. — Мы эти виды-то видали: смолоду напрял ниток с узлами, да потом: нате, мол, вам, кормильцы, распутывайте!.. Я тебе сказал: парнишку возьму, пожалуй, а тебя мне не надыть!
— Оставь, батюшка: я с тобой не к смеху говорю, — сказал Петр, встряхивая волосами и смело встречая отцовский взгляд, — я говорю тебе толком: отпустишь на заработки — тебе лучше; и сам смекаешь, только что вот на своем стоишь.
— Батюшка, Глеб Савиныч! — воскликнул дядя Аким, приподнимаясь с места. — Выслушай только, что я скажу тебе… Веришь ты в бога… Вот перед образом зарок дам, — примолвил он, быстро поворачиваясь к красному углу и принимаясь креститься, — вот накажи меня господь всякими болестями, разрази меня на месте, отсохни мои руки и ноги, коли в чем тебя ослушаюсь! Что велишь — сработаю, куда пошлешь — схожу; слова супротивного не услышишь! Будь отцом родным, заставь за себя вечно бога молить!..
В делах семейных и хозяйственных никто не смел подавать голоса: жена не смела купить горшка без его ведома; двадцатилетние сыновья не смели отойти за версту от дому без спросу.
— Знаю, матушка, все знаю… Ах, ты, касатушка ты наша!.. Родная ты наша! Как нам за тебя бога молить?.. Ах!.. Что ты, Гришутка? Что на рукаве-то виснешь… Вишь его, озорник! Оставь, говорят! — заключил Аким, поворачиваясь неожиданно к парнишке.
Не знаю, прискучило ли наконец дяде Акиму слушать каждый день одно и то же, или уж так духом упал он, что ли, но только мало-помалу стали замечать в нем меньше усердия.
С некоторых пор, не мешает заметить, Глеб наблюдал, чтобы Гришка как можно реже бывал на озере; взамен этого он норовил посылать туда как можно чаще своего собственного сына.
«За делом!» — коротко отвечал парень и, не замечая даже плутовских взглядов, бросаемых на него какою-нибудь краснощекой, игривой бабенкой, продолжал путь.
Ваня отбояривался обыкновенно какими-то пустыми, незначащими ответами; говорил, что он ничего за собою не замечает, что никакой особенной худобы за собой не видит, — словом, не давал никакого удовлетворительного объяснения.
— Ступай-ка, ступай лучше! Полно вздор-то молоть! — перебил муж, слегка поворачивая жену за плечи. — Ступайте и вы, бабы! Что тут пустое болтать! Пора за работу приниматься.
Присутствующие благодаря густой тени, которую набрасывала на приемыша спина Глеба, не замечали этих взглядов, точно так же как не замечали плутовского, лукавого веселья, разлившегося в чертах его.
— Перестань, братец! Кого ты здесь морочишь? — продолжал Ваня, скрестив на груди руки и покачивая головою. — Сам знаешь, про что говорю. Я для эвтаго более и пришел, хотел сказать вам: господь, мол, с вами; я вам не помеха! А насчет, то есть, злобы либо зависти какой, я ни на нее, ни на тебя никакой злобы не имею; живите только по закону, как богом показано…
Причина такого необыкновенного снисхождения заключалась единственно в хорошем расположении: уж коли нашла сердитая полоса на неделю либо на две, к нему лучше и не подступайся: словно закалился в своем чувстве, как в броне железной; нашла веселая полоса, и в веселье был точно так же постоянен: смело ходи тогда; ину пору хотя и выйдет что-нибудь неладно, не по его — только посмеется да посрамит тебя неотвязчивым, скоморошным прозвищем.
Во все время, как они переезжали реку, старик не переставал подтрунивать над молодым парнем. Тот хоть бы слово. Не знаю, стало ли жаль Глебу своего сына или так, попросту, прискучило ему метать насмешки на безответного собеседника, но под конец и он замолк.
Льдины эти, пронизанные насквозь лучами, лежали уже рыхлыми, изнемогающими массами; поминутно слышалось, как верхние края их обрывались наземь и рассыпались тотчас же в миллионы звонких сверкающих игл; еще два-три таких дня, и страшные икры, повергавшие так недавно на пути своем столетние дубы, превратятся в лужицы, по которым смело и бойко побежит мелкий куличок-свистунчик.
Глеб и сын его подошли к избушке; осмотревшись на стороны, они увидели шагах в пятнадцати дедушку Кондратия, сидевшего на берегу озера. Свесив худощавые ноги над водою, вытянув вперед белую как лунь голову, освещенную солнцем, старик удил рыбу. Он так занят был своим делом, что не заметил приближения гостей: несколько пескарей и колюшек, два-три окуня, плескавшиеся в сером глиняном кувшине, сильно, по-видимому, заохотили старика.
Красный угол был выбелен; тут помещались образа, остальные части стен, составлявшие продолжение угла, оставались только вымазанными глиной; медные ризы икон, вычищенные мелом к светлому празднику, сверкали, как золото; подле них виднелся возобновленный пучок вербы, засохнувшая просфора, святая вода в муравленом кувшинчике, красные яйца и несколько священных книг в темных кожаных переплетах с медными застежками — те самые, по которым Ваня учился когда-то грамоте.
В противоположном углу воздвигалась печка с перерубочками для удобного влезанья; она занимала ровно четвертую часть жилища; над ухватом, кочергою и «голиком» (веником), прислоненным к печурке, лепилась сосновая полка, привешенная к гвоздям веревками; на ней — пузатые горшки, прикрытые деревянными кружками; так как места на полке оставалось еще много, молодая хозяйка поместила в соседстве с горшками самопрялку с тучным пучком кудели на макушке гребня.
Но старики ровно ничего не замечали и продолжали вести свою беседу, которая мало-помалу снова перешла к главному предмету совещания и не замедлила принять прежний веселый характер.
Так сильно отдался он под конец своим мыслям, что, казалось, не заметил даже дочки рыбака, которая успела уже вернуться в избу, стояла и смотрела на него распухшими от слез глазами.
Пойдем на озеро, переговорим еще… а то и домой пора! — заключил Глеб, проходя с соседом в дверь и не замечая Дуни, которая стояла, притаившись за занавеской.
Петр, не мешает заметить, плохо что-то надеялся на брата: он знал, что Василий как раз «солжет» — оплошает перед отцом, если не придашь ему заблаговременно надлежащей смелости.
Так, например, мельнику Гаврилке, который заведомо брал за помол очень глубоким ковшом, отец Савва настоятельно наказал сейчас же после исповеди сострогнуть в этом ковше края, чтобы не брать лишнего зерна.
— Знаешь что: останься. Ты в театре все спишь — да и по-немецки ты понимаешь плохо. Ты лучше вот что сделай: напиши ответ управляющему — помнишь, насчет нашей мельницы… насчет крестьянского помолу. Скажи ему, что я не хочу, не хочу и не хочу! Вот тебе и занятие на целый вечер…