Бурно кипит грязь, сочная, жирная, липкая, и в ней варятся человечьи души, — стонут, почти рыдают. Видеть это безумие так мучительно, что хочется с разбегу удариться головой о стену. Но вместо этого, закрыв глаза, сам начинаешь петь похабную песню, да еще громче других, — до смерти жалко человека, и ведь не всегда приятно чувствовать себя лучше других.
Секунда молчания, и — все захохотали тем освежающим, здоровым смехом, который, точно летний ливень, смывает с души человека грязь, пыль и всякие наросты, обнажая доброе и ясное, сталкивает людей в тесную массу единочувствующих, в одно целостное, человечье тело.
На третий день, утром, когда я вошел в хлев, они не бросились — как всегда было — под ноги мне, а, сбившись кучей в темном углу, встретили меня незнакомым, сиплым хрюканьем. Осветив их огнем фонаря, я увидал, что глаза животных как будто выросли за ночь, выкатились из-под седых ресниц и смотрят на меня жалобно, с великим страхом и точно упрекая. Тяжелое дыхание колебало зловонную тьму, и плавал в ней охающий, точно человечий, стон.
Я остался в сенях, глядя в щель на двор: в сумраке утра натужно горел огонь фонаря, едва освещая четыре серых мешка, они вздувались и опадали со свистом и хрипом; хозяин — без шапки — наклонился над ними, волосы свесились на лицо ему, он долго стоял, не двигаясь, в этой позе, накрытый шубой, точно колоколом… Потом я услышал сопенье и тихий человечий шепот...
— Он богу докладчик через ангелей, — ангели спустятся наземь с небеси, а человечьего языка им не велено понимать, чтобы не опаскудились, и людям ангелову речь нельзя слушать…
Я уже давно устал удивляться его поистине редким способностям — уменью хорошо купить партию подмоченной, засолодевшей муки, продать мордвину-торговцу сотню пудов загнивших кренделей, — эти торговые подвиги надоедали своим жульническим однообразием и стыдной простотою, которая с жестокой ясностью подчеркивала человечью жадность и глупость.
До встречи с ним я уже много видел грязи душевной, жестокости, глупости, — видел не мало и хорошего, настояще человечьего. Мною были прочитаны кое-какие славные книги, я знал, что люди давно и везде мечтают о другом ладе жизни, что кое-где они пробовали — и неутомимо пробуют — осуществить свои мечты, — в душе моей давно прорезались молочные зубы недовольства существующим, и до встречи с хозяином мне казалось, что это — достаточно крепкие зубы.
И тут окончательно размякли, растаяли жадные на ласку, обворованные жизнью человечьи сердца, — все сдвинулись плотнее, а Шатунов, вздохнув, сказал как бы за всех...
Истратив запас красноречья, Почтенный мужик покряхтел, «Да, вот она, жизнь человечья!» — Прибавил — и шапку надел. «Свалился… а то-то был в силе!.. Свалимся… не минуть и нам!..» Еще покрестились могиле И с Богом пошли по домам.
И был я один с неизбежной судьбой, От взора людей далеко; Один меж чудовищ с любящей душой, Во чреве земли, глубоко Под звуком живым человечьего слова, Меж страшных жильцов подземелья немова.
Короленко первый сказал мне веские человечьи слова о значении формы, о красоте фразы, я был удивлён простой, понятной правдой этих слов, и, слушая его, жутко почувствовал, что писательство — нелёгкое дело.