Я отнес его в хлебопекарню, где было чище и больше воздуха, положил на старый ларь, — он лежал желтый, точно кость, и неподвижен, как мертвый. Буйство прекратилось, повеяло предчувствием беды, все струсили и вполголоса стали ругать Кузина...
Уже все спали, шелестело тяжелое дыхание, влажный кашель колебал спертый, пахучий воздух. Синяя, звездная ночь холодно смотрела в замазанные стекла окна: звезды были обидно мелки и далеки. В углу пекарни, на стене, горела маленькая жестяная лампа, освещая полки с хлебными чашками, — чашки напоминали лысые, срубленные черепа. На ларе с тестом спал, свернувшись комом, глуховатый Никандр, из-под стола, на котором развешивали и катали хлебы, торчала голая, желтая нога пекаря, вся в язвах.
С ларя вскочил Никандр, подбежал к печи, наткнулся на хозяина и обомлел с испуга на минуту, а потом, широко открыв рот, виновато мигая рыбьими глазами, замычал, чертя в воздухе быстрыми пальцами запутанные фигуры.
— Ты вот все говоришь — совесть, прямота, а я тебя — прямее! Ты, при грубом твоем характере, очень не прямо ведешь себя, я зна-аю! Намедни сказал ты в трактире газетчику, что у меня лари гнилые, тесто из них на пол текет, тараканов много, работники в сифилисе и грязь везде…
Выла и стонала февральская вьюга, торкалась в окна, зловеще гудела в трубе; сумрак пекарни, едва освещенной маленькой лампой, тихо колебался, откуда-то втекали струи холода, крепко обнимая ноги; я месил тесто, а хозяин, присев на мешок муки около ларя, говорил...
Несколько раз я выходил в сени смотреть на хозяина: среди раскисшего двора на припеке солнца Егор поставил вверх дном старый гнилой ларь, похожий на гроб; хозяин, без шапки, садился посреди ларя, поднос закусок ставили справа от него, графин — слева. Хозяйка осторожно присаживалась на край ларя, Егор стоял за спиною хозяина, поддерживая его под мышки и подпирая в поясницу коленями, а он, запрокинув назад все свое тело, долго смотрел в бледное, вымороженное небо.