Неточные совпадения
Они приносят ей в жертву несколько бессонных ночей; а если случится,
что она одолеет их души, то они, побежденные ею, никогда не бывают разбиты и
так же сильно живут под ее началом, как жили и без нее…
—
Что — все-таки? Ладно, хоть сам видел, как все делалось, — вперед — наука! А вот, когда у меня «Волгарь» горел, — жалко, не видал я. Чай, какая красота, когда на воде, темной ночью, этакий кострище пылает, а? Большущий пароходина был…
И вдруг — обыкновенно это случалось весной, когда все на земле становится
так обаятельно красиво и чем-то укоризненно ласковым веет на душу с ясного неба, — Игнат Гордеев как бы чувствовал,
что он не хозяин своего дела, а низкий раб его.
Но во всех трех полосах жизни Игната не покидало одно страстное желание — желание иметь сына, и
чем старее он становился, тем сильнее желал. Часто между ним и женой происходили
такие беседы. Поутру, за чаем, или в полдень, за обедом, он, хмуро взглянув на жену, толстую, раскормленную женщину, с румяным лицом и сонными глазами, спрашивал ее...
Лицо ее обращено на улицу, но взгляд был
так безучастен ко всему,
что жило и двигалось за окном, и в то же время был
так сосредоточенно глубок, как будто она смотрела внутрь себя.
Если муж звал ее в гости — она шла, но и там вела себя
так же тихо, как дома; если к ней приходили гости, она усердно поила и кормила их, не обнаруживая интереса к тому, о
чем говорили они, и никого из них не предпочитая.
— Наталья!
Чего ты
такая нерадостная? Скучно,
что ли, со мной, а?
—
Так что же — к своим,
что ли, хочется?
— Ну, молоканка,
что нос повесила? Ходит — ровно по стеклу смотрит — будто душу чью-то загубила! Баба ты
такая ядреная, а вкуса у тебя нет ни к
чему, — дуреха!
— «
Что такое человек, чтоб быть ему чистым и чтоб рожденному женщиной быть праведным?»
— Перестанет!.. Не для тебя я сына родил. У вас тут дух тяжелый… скучно, ровно в монастыре. Это вредно ребенку. А мне без него — нерадостно. Придешь домой — пусто. Не глядел бы ни на
что. Не к вам же мне переселиться ради него, — не я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала — присмотр за ним будет…
— Ведь ты разбойник, тятя? Я знаю уж… — хитро прищуривая глаза, говорил Фома, довольный тем,
что так легко вошел в скрытую от него жизнь отца.
Игнат рано утром уезжал на биржу, иногда не являлся вплоть до вечера, вечером он ездил в думу, в гости или еще куда-нибудь. Иногда он являлся домой пьяный, — сначала Фома в
таких случаях бегал от него и прятался, потом — привык, находя,
что пьяный отец даже лучше,
чем трезвый: и ласковее, и проще, и немножко смешной. Если это случалось ночью — мальчик всегда просыпался от его трубного голоса...
— Вот оно
что!.. — проговорил он, тряхнув головой. — Ну, ты не того, — не слушай их. Они тебе не компания, — ты около них поменьше вертись. Ты им хозяин, они — твои слуги,
так и знай. Захочем мы с тобой, и всех их до одного на берег швырнем, — они дешево стоят, и их везде как собак нерезаных. Понял? Они про меня много могут худого сказать, — это потому они скажут,
что я им — полный господин. Тут все дело в том завязло,
что я удачливый и богатый, а богатому все завидуют. Счастливый человек — всем людям враг…
Фоме понравилось то,
что отец его может
так скоро переменять людей на пароходе. Он улыбнулся отцу и, сойдя вниз на палубу, подошел к одному матросу, который, сидя на полу, раскручивал кусок каната, делая швабру.
— Жалеть его — не за
что. Зря орал, ну и получил, сколько следовало… Я его знаю: он — парень хороший, усердный, здоровый и — неглуп. А рассуждать — не его дело: рассуждать я могу, потому
что я — хозяин. Это не просто, хозяином-то быть!.. От зуботычины он не помрет, а умнее будет… Так-то… Эх, Фома! Младенец ты… ничего не понимаешь… надо учить тебя жить-то… Может, уж немного осталось веку моего на земле…
Об них забудь… это не люди, а
так, скорлупа одна, ни на
что они не годны…
— А —
так уж надо… Подобьет его вода в колесо… нам, к примеру… завтра увидит полиция… возня пойдет, допросы… задержат нас. Вот его и провожают дальше… Ему
что? Он уж мертвый… ему это не больно, не обидно… а живым из-за него беспокойство было бы… Спи, сынок!..
— Известно, упал… Может, пьян был… А может, сам бросился… Есть и
такие, которые сами… Возьмет да и бросится в воду… И утонет… Жизнь-то, брат,
так устроена,
что иная смерть для самого человека — праздник, а иная — для всех благодать!
— Вот!
Что тебе? Ты новенький и богатый, — с богатых учитель-то не взыскивает… А я — бедный объедон, меня он не любит, потому
что я озорничаю и никакого подарка не приносил ему… Кабы я плохо учился — он бы давно уж выключил меня. Ты знаешь — я отсюда в гимназию уйду… Кончу второй класс и уйду… Меня уж тут один студент приготовляет… Там я
так буду учиться — только держись! А у вас лошадей сколько?
— Ну,
так пустит… Только ты не говори,
что и я тоже пойду, — со мной, пожалуй, и взаправду не пустит… Ты скажи — к Смолину, мол, пустите… Смолин!
Сидя в школе, Фома почувствовал себя свободнее и стал сравнивать своих товарищей с другими мальчиками. Вскоре он нашел,
что оба они — самые лучшие в школе и первыми бросаются в глаза,
так же резко, как эти две цифры 5 и 7, не стертые с черной классной доски. И Фоме стало приятно оттого,
что его товарищи лучше всех остальных мальчиков.
— И вот, сударь ты мой, в некотором царстве, в некотором государстве жили-были муж да жена, и были они бедные-пребедные!.. Уж такие-то разнесчастные,
что и есть-то им было нечего. Походят это они по миру, дадут им где черствую, завалящую корочку, — тем они день и сыты. И вот родилось у них дите… родилось дите — крестить надо, а как они бедные, угостить им кумов да гостей нечем, — не идет к ним никто крестить! Они и
так, они и сяк, — нет никого!.. И взмолились они тогда ко господу: «Господи! Господи!..»
— То и зазнается,
что ты учишься плохо, а он всегда помогает тебе… Он — умный… А
что бедный,
так — разве в этом он виноват? Он может выучиться всему,
чему захочет, и тоже будет богат…
От крика они разлетятся в стороны и исчезнут, а потом, собравшись вместе, с горящими восторгом и удалью глазами, они со смехом будут рассказывать друг другу о том,
что чувствовали, услышав крик и погоню за ними, и
что случилось с ними, когда они бежали по саду
так быстро, точно земля горела под ногами.
Этого Фома не ожидал, и у него сразу пропала вся храбрость и злоба. Путешествие в полицию показалось чем-то
таким,
чего отец никогда не простит ему. Он вздрогнул и смущенно объявил...
— Квак! — передразнил отец. — А ты уж коли
что делаешь,
так умей объяснить это и себе и людям… Подь сюда!
— А
что ты сам за себя отвечаешь — это хорошо. Там господь знает,
что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело не малое, ежели человек за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты говоришь — я сам…
Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе…
Что, — Чумаков-то… не того… не ударил тебя? — с расстановкой спросил Игнат сына.
Так, день за днем, медленно развертывалась жизнь Фомы, в общем — небогатая волнениями, мирная, тихая жизнь. Сильные впечатления, возбуждая на час душу мальчика, иногда очень резко выступали на общем фоне этой однообразной жизни, но скоро изглаживались. Еще тихим озером была душа мальчика, — озером, скрытым от бурных веяний жизни, и все,
что касалось поверхности озера, или падало на дно, ненадолго взволновав сонную воду, или, скользнув по глади ее, расплывалось широкими кругами, исчезало.
— Почему ты
такой бука, — никогда ни о
чем не говоришь?
— Не хо-ро-шо! — вздохнул Ефим. —
Так что голод — сказано — не тетка… У брюха, видите, свои законы…
Он исчез. Но Фому не интересовало отношение мужиков к его подарку: он видел,
что черные глаза румяной женщины смотрят на него
так странно и приятно. Они благодарили его, лаская, звали к себе, и, кроме них, он ничего не видал. Эта женщина была одета по-городскому — в башмаки, в ситцевую кофту, и ее черные волосы были повязаны каким-то особенным платочком. Высокая и гибкая, она, сидя на куче дров, чинила мешки, проворно двигая руками, голыми до локтей, и все улыбалась Фоме.
— Фома Игнатьич! — слышал он укоризненный голос Ефима. — Больно уж ты форснул широко… ну, хоть бы пудов полсотни! А то — на-ко!
Так что — смотри, как бы нам с тобой не попало по горбам за это…
В душе он не верил,
что отношения мужчины к женщине
так просты и грубы, как о них рассказывают.
Когда же, смеясь над ним, его уверяли,
что они именно таковы и не могут быть иными, он глуповато и смущенно улыбался, но все-таки думал,
что не для всех людей сношения с женщиной обязательны в
такой постыдной форме и
что, наверное, есть что-нибудь более чистое, менее грубое и обидное для человека.
— Вот ты теперь смотришь на бабу, —
так что не могу я молчать… Она тебе неизвестна, но как она — подмигивает, то ты по молодости
такого натворишь тут, при твоем характере,
что мы отсюда пешком по берегу пойдем… да еще ладно, ежели у нас штаны целы останутся…
— Я-то вру? Как же я могу врать, ежели я эту штуку, может, до ста раз проделывал?
Так что — ты вот поручи мне с ней дело вести… а? Я тебе с ней знакомство скручу…
Она села на диван в двух шагах от него. Фома видел блеск ее глаз, улыбку ее губ. Ему показалось,
что она улыбается не
так, как давеча улыбалась, а иначе — жалобно, невесело. Эта улыбка ободрила его, ему стало легче дышать при виде этих глаз, которые, встретившись с его глазами, вдруг потупились. Но он не знал, о
чем говорить с этой женщиной, и они оба молчали, молчанием тяжелым и неловким… Заговорила она...
Потом встал, шатаясь на ногах, и сразу весь наполнился ощущением утраты чего-то очень ценного, но
такого, присутствие
чего он как бы не замечал в себе до момента утраты…
Живи
так, чтобы на старости было
чем молодые годы вспомянуть… вот я вспомнила себя и хоть поплакала, а разгорелось сердце-то от одной от памяти, как прежде жила…
—
Так что — и она с нами?
—
Так что — вы не кричите! Из-за пустяка, какова есть баба…
— Видал? — заключил он свой рассказ. —
Так что — хорошей породы щенок, с первой же охоты — добрый пес… А ведь с виду он —
так себе… человечишко мутного ума… Ну, ничего, пускай балуется, — дурного тут, видать, не будет… при
таком его характере… Нет, как он заорал на меня! Труба, я тебе скажу!.. Сразу определился, будто власти и строгости ковшом хлебнул…
В Перми Фому ждало письмо от крестного, который сообщал,
что Игнат запил с тоски о сыне и
что в его годы вредно
так пить.
— А ты послушай-ка,
что я тебе скажу, — спокойно сказала женщина. — Горит в руке твоей лучина, а тебе и без нее уже светло, —
так ты ее сразу окуни в воду, тогда и чаду от нее не будет, и руки она тебе не обожжет…
— Да ты, брат, тоже спятил! Ей-богу, спятил! Опомнись! В шестьдесят три года любовниц заводить… да еще в
такую цену!
Что ты? Ну, я это Игнату расскажу!
— Большие, — сказал Фома, подумав. — Да ведь у отца много их…
чего же вы
так уж…
—
Что, хороша, видно, бабеночка-то? — посмеиваясь, говорил Маякин, щупая Фому своими хитрыми глазками. — Вот будешь ты при ней рот разевать…
так она все внутренности у тебя съест…
— На
что спрашивать Ефима? Ты сам должен все сказать…
Так, стало быть, пьешь?