Неточные совпадения
Сильный, красивый и неглупый, он был одним из
тех людей, которым всегда и во всем сопутствует удача — не потому,
что они талантливы и трудолюбивы, а скорее потому,
что, обладая огромным запасом энергии, они по пути к своим целям не умеют — даже не могут — задумываться над выбором средств и не знают иного закона, кроме своего желания.
Они приносят ей в жертву несколько бессонных ночей; а если случится,
что она одолеет их души,
то они, побежденные ею, никогда не бывают разбиты и так же сильно живут под ее началом, как жили и без нее…
— Ничего! Еще сто наживем!.. Ты гляди, как работает Волга-то! Здорово? Она, матушка, всю землю может разворотить, как творог ножом, — гляди! Вот
те «Боярыня» моя! Всего одну воду поплавала… Ну, справим,
что ли, поминки ей?
Но во всех трех полосах жизни Игната не покидало одно страстное желание — желание иметь сына, и
чем старее он становился,
тем сильнее желал. Часто между ним и женой происходили такие беседы. Поутру, за чаем, или в полдень, за обедом, он, хмуро взглянув на жену, толстую, раскормленную женщину, с румяным лицом и сонными глазами, спрашивал ее...
За девять лет супружества жена родила ему четырех дочерей, но все они умерли. С трепетом ожидая рождения, Игнат мало горевал об их смерти — они были не нужны ему. Жену он бил уже на второй год свадьбы, бил сначала под пьяную руку и без злобы, а просто по пословице: «люби жену — как душу, тряси ее — как грушу»; но после каждых родов у него, обманутого в ожиданиях, разгоралась ненависть к жене, и он уже бил ее с наслаждением, за
то,
что она не родит ему сына.
Не прошло полугода со дня смерти жены, как он уже посватался к дочери знакомого ему по делам уральского казака-старообрядца. Отец невесты, несмотря на
то,
что Игнат был и на Урале известен как «шалый» человек, выдал за него дочь. Ее звали Наталья. Высокая, стройная, с огромными голубыми глазами и длинной темно-русой косой, она была достойной парой красавцу Игнату; а он гордился своей женой и любил ее любовью здорового самца, но вскоре начал задумчиво и зорко присматриваться к ней.
Лицо ее обращено на улицу, но взгляд был так безучастен ко всему,
что жило и двигалось за окном, и в
то же время был так сосредоточенно глубок, как будто она смотрела внутрь себя.
Если муж звал ее в гости — она шла, но и там вела себя так же тихо, как дома; если к ней приходили гости, она усердно поила и кормила их, не обнаруживая интереса к
тому, о
чем говорили они, и никого из них не предпочитая.
Губы у нее были серые, холодные, и когда он прикоснулся к ним своими губами,
то понял,
что смерть — уже в ней.
Был еще у Маякина сын Тарас, но имя его не упоминалось в семье; в городе было известно,
что с
той поры, как девятнадцатилетний Тарас уехал в Москву учиться и через три года женился там против воли отца, — Яков отрекся от него.
Мальчик знал,
что крестный говорит это о человеке из земли Уц, и улыбка крестного успокаивала мальчика. Не изломает неба, не разорвет его
тот человек своими страшными руками… И Фома снова видит человека — он сидит на земле, «тело его покрыто червями и пыльными струпьями, кожа его гноится». Но он уже маленький и жалкий, он просто — как нищий на церковной паперти…
Что-то новое явилось в его темных глазах, более детское и наивное, менее серьезное; одиночество и темнота, порождая в нем жуткое чувство ожидания чего-то, волновали и возбуждали его любопытство, заставляли его идти в темный угол и смотреть,
что скрыто там, в покровах
тьмы?
— Ведь ты разбойник, тятя? Я знаю уж… — хитро прищуривая глаза, говорил Фома, довольный
тем,
что так легко вошел в скрытую от него жизнь отца.
— А может, ты был давно когда? — опять возвратился Фома к своей
теме, и по лицу его было видно,
что он очень хотел бы услышать утвердительный ответ.
Целые дни Фома проводил на капитанском мостике рядом с отцом. Молча, широко раскрытыми глазами смотрел он на бесконечную панораму берегов, и ему казалось,
что он движется по широкой серебряной тропе в
те чудесные царства, где живут чародеи и богатыри сказок. Порой он начинал расспрашивать отца о
том,
что видел. Игнат охотно и подробно отвечал ему, но мальчику не нравились ответы: ничего интересного и понятного ему не было в них, и не слышал он
того,
что желал бы услышать. Однажды он со вздохом заявил отцу...
Команда парохода любила его, и он любил этих славных ребят, коричневых от солнца и ветра, весело шутивших с ним. Они мастерили ему рыболовные снасти, делали лодки из древесной коры, возились с ним, катали его по реке во время стоянок, когда Игнат уходил в город по делам. Мальчик часто слышал, как поругивали его отца, но не обращал на это внимания и никогда не передавал отцу
того,
что слышал о нем. Но однажды, в Астрахани, когда пароход грузился топливом, Фома услыхал голос Петровича, машиниста...
— Вот оно
что!.. — проговорил он, тряхнув головой. — Ну, ты не
того, — не слушай их. Они тебе не компания, — ты около них поменьше вертись. Ты им хозяин, они — твои слуги, так и знай. Захочем мы с тобой, и всех их до одного на берег швырнем, — они дешево стоят, и их везде как собак нерезаных. Понял? Они про меня много могут худого сказать, — это потому они скажут,
что я им — полный господин. Тут все дело в
том завязло,
что я удачливый и богатый, а богатому все завидуют. Счастливый человек — всем людям враг…
Фоме понравилось
то,
что отец его может так скоро переменять людей на пароходе. Он улыбнулся отцу и, сойдя вниз на палубу, подошел к одному матросу, который, сидя на полу, раскручивал кусок каната, делая швабру.
С этого дня Фома заметил,
что команда относится к нему как-то иначе,
чем относилась раньше: одни стали еще более угодливы и ласковы, другие не хотели говорить с ним, а если и говорили,
то сердито и совсем не забавно, как раньше бывало.
Мальчик слушал эту воркотню и знал,
что дело касается его отца. Он видел,
что хотя Ефим ворчит, но на носилках у него дров больше,
чем у других, и ходит он быстрее. Никто из матросов не откликался на воркотню Ефима, и даже
тот, который работал в паре с ним, молчал, иногда только протестуя против усердия, с каким Ефим накладывал дрова на носилки.
— То-то… Ты, коли
что, скажи…
И хоть не звучало в рассказе отца
того,
чем были богаты сказки тетки Анфисы, но зато было в них что-то новое — более ясное и понятное,
чем в сказках, и не менее интересное.
Но я про
то хочу сказать,
что книги-то учебные — дело еще малое…
Вот это уменье и есть
то самое,
что будет хитрее всяких книг, а в книгах о нем ничего не написано…
— И вот, сударь ты мой, в некотором царстве, в некотором государстве жили-были муж да жена, и были они бедные-пребедные!.. Уж такие-то разнесчастные,
что и есть-то им было нечего. Походят это они по миру, дадут им где черствую, завалящую корочку, —
тем они день и сыты. И вот родилось у них дите… родилось дите — крестить надо, а как они бедные, угостить им кумов да гостей нечем, — не идет к ним никто крестить! Они и так, они и сяк, — нет никого!.. И взмолились они тогда ко господу: «Господи! Господи!..»
Ежов нравился Фоме больше,
чем Смолин, но со Смолиным Фома жил дружнее. Он удивлялся способностям и живости маленького человека, видел,
что Ежов умнее его, завидовал ему и обижался на него за это и в
то же время жалел его снисходительной жалостью сытого к голодному. Может быть, именно эта жалость больше всего другого мешала ему отдать предпочтение живому мальчику перед скучным, рыжим Смолиным. Ежов, любя посмеяться над сытыми товарищами, часто говорил им...
—
То и зазнается,
что ты учишься плохо, а он всегда помогает тебе… Он — умный… А
что бедный, так — разве в этом он виноват? Он может выучиться всему,
чему захочет, и тоже будет богат…
И
тем слаще,
чем большим количеством усилий взято…
Они с одинаковой силой боятся и
того,
что их поймают, и
того,
что, заметив, — узнают, кто они; но если их только заметят и закричат на них — они будут довольны.
От крика они разлетятся в стороны и исчезнут, а потом, собравшись вместе, с горящими восторгом и удалью глазами, они со смехом будут рассказывать друг другу о
том,
что чувствовали, услышав крик и погоню за ними, и
что случилось с ними, когда они бежали по саду так быстро, точно земля горела под ногами.
Фома, наблюдая за игрой физиономии старика, понял,
что он боится отца. Исподлобья, как волчонок, он смотрел на Чумакова; а
тот со смешной важностью крутил седые усы и переминался с ноги на ногу перед мальчиком, который не уходил, несмотря на данное ему разрешение.
— А
что ты сам за себя отвечаешь — это хорошо. Там господь знает,
что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело не малое, ежели человек за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты говоришь — я сам… Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе…
Что, — Чумаков-то… не
того… не ударил тебя? — с расстановкой спросил Игнат сына.
— Я сказал ему,
что он тебя боится… вот он почему пожаловался… А
то он не хотел идти-то к тебе…
— Ах… пес! Вот, гляди, каковы есть люди: его грабят, а он кланяется — мое вам почтение! Положим, взяли-то у него, может, на копейку, да ведь эта копейка ему — как мне рубль… И не в копейке дело, а в
том,
что моя она и никто не смей ее тронуть, ежели я сам не брошу… Эх! Ну их! Ну-ка говори — где был,
что видел?
Его жест смутил Фому, он поднялся из-за стола и, отойдя к перилам, стал смотреть на палубу баржи, покрытую бойко работавшей толпой людей. Шум опьянял его, и
то смутное,
что бродило в его душе, определилось в могучее желание самому работать, иметь сказочную силу, огромные плечи и сразу положить на них сотню мешков ржи, чтоб все удивились ему…
— Фома Игнатьич! — слышал он укоризненный голос Ефима. — Больно уж ты форснул широко… ну, хоть бы пудов полсотни! А
то — на-ко! Так
что — смотри, как бы нам с тобой не попало по горбам за это…
— Мне
что? Я молчу… Но как ты еще молод, а мне сказано «следи!» —
то за недосмотр мне и попадет в рыло…
— Вот ты теперь смотришь на бабу, — так
что не могу я молчать… Она тебе неизвестна, но как она — подмигивает,
то ты по молодости такого натворишь тут, при твоем характере,
что мы отсюда пешком по берегу пойдем… да еще ладно, ежели у нас штаны целы останутся…
—
Что ты это?! — даже с испугом воскликнул парень и стал горячо и торопливо говорить ей какие-то слова о красоте ее, о
том, какая она ласковая, как ему жалко ее и как стыдно пред ней. А она слушала и все целовала его щеки, шею, голову и обнаженную грудь.
Молодостью, ровно золотом, все,
что захочешь,
то и сделаешь…
Но
чем больше она говорила, —
тем настойчивее и тверже становился Фома в своем желании не расставаться с ней.
Он был слишком избалован жизнью для
того, чтобы проще отнестись к первой капле яда в только
что початом кубке, и все сутки дороги провел без сна, думая о словах старика и лелея свою обиду.
Фома молча поклонился ей, не слушая ни ее ответа Маякину, ни
того,
что говорил ему отец. Барыня пристально смотрела на него, улыбаясь приветливо. Ее детская фигура, окутанная в какую-то темную ткань, почти сливалась с малиновой материей кресла, отчего волнистые золотые волосы и бледное лицо точно светились на темном фоне. Сидя там, в углу, под зелеными листьями, она была похожа и на цветок и на икону.
— Ну, рассказывай нам, как ездил? Много ли денег прокутил? — гудел Игнат, толкая сына в
то кресло, в котором только
что сидела Медынская. Фома покосился на него и сел в другое.
—
То — женили… Ну, ладно, будет про это говорить… Ну, повелся с бабой, —
что же? Баба — как оспа, без нее не проживешь… А мне лицемерить не приходится… я раньше твоего начал к бабам льнуть… Однако соблюдай с ними осторожность…
Знай вот
что: дело — зверь живой и сильный, править им нужно умеючи, взнуздывать надо крепко, а
то оно тебя одолеет…
— Пропащий — пропал, о нем, стало быть, и речь вести не стоит… Есть духовная, и в ней сказано: «Все мое движимое и недвижимое — дочери моей Любови…» А насчет
того,
что сестра она тебе крестовая, — обладим…
— За
что ты сердишься на меня? — недоуменно спросил Фома отца, когда
тот был в добром настроении…
Ему не нравилось в них
то,
что они кутят и развратничают тихонько от отцов, на деньги, украденные из отцовских касс или взятые под долгосрочные векселя и большие проценты. Они тоже не любили его за эту сдержанность, в которой чувствовали гордость, обидную им.