Так, день за днем, медленно развертывалась жизнь Фомы, в общем — небогатая волнениями, мирная, тихая жизнь. Сильные впечатления, возбуждая на час душу мальчика, иногда очень резко выступали на общем фоне этой однообразной жизни, но скоро изглаживались. Еще тихим озером
была душа мальчика, — озером, скрытым от бурных веяний жизни, и все, что касалось поверхности озера, или падало на дно, ненадолго взволновав сонную воду, или, скользнув по глади ее, расплывалось широкими кругами, исчезало.
Неточные совпадения
Было как бы трое Гордеевых — в теле Игната жили три
души.
— Пароход? Пароход — жалко
было, точно… Ну, да ведь это глупость одна — жалость! Какой толк? Плачь, пожалуй: слезы пожара не потушат. Пускай их — пароходы горят. И — хоть всё сгори — плевать! Горела бы
душа к работе… так ли?
За девять лет супружества жена родила ему четырех дочерей, но все они умерли. С трепетом ожидая рождения, Игнат мало горевал об их смерти — они
были не нужны ему. Жену он бил уже на второй год свадьбы, бил сначала под пьяную руку и без злобы, а просто по пословице: «люби жену — как
душу, тряси ее — как грушу»; но после каждых родов у него, обманутого в ожиданиях, разгоралась ненависть к жене, и он уже бил ее с наслаждением, за то, что она не родит ему сына.
Веселый, громкий шум труда, юная красота весенней природы, радостно освещенной лучами солнца, — все
было полно бодрой силы, добродушной и приятно волновавшей
душу Фомы, возбуждая в нем новые, смутные ощущения и желания.
Вспыхнувшая в нем страсть сделала его владыкой
души и тела женщины, он жадно
пил огненную сладость этой власти, и она выжгла из него все неуклюжее, что придавало ему вид парня угрюмого, глуповатого, и
напоила его сердце молодой гордостью, сознанием своей человеческой личности.
Являясь для больного
душою сильным ядом, для здорового любовь — как огонь железу, которое хочет
быть сталью…
— А ты, парень, чего окаменел? Отец
был стар, ветх плотью… Всем нам смерть уготована, ее же не избегнешь… стало
быть, не следует прежде времени мертветь… Ты его не воскресишь печалью, и ему твоей скорби не надо, ибо сказано: «егда
душа от тела имать нуждею восхититися страшными аггелы — всех забывает сродников и знаемых…» — значит, весь ты для него теперь ничего не значишь, хоть ты плачь, хоть смейся… А живой о живом пещись должен… Ты лучше плачь — это дело человеческое… очень облегчает сердце…
— «Блажен путь, в онь же идеши днесь,
душе…» — тихонько
напевал Яков Тарасович, поводя носом, и снова шептал в ухо крестника: — Семьдесят пять тысяч рублей — такая сумма, что за нее можно столько же и провожатых потребовать… Слыхал ты, что Сонька-то в сорочины как раз закладку устраивает?
— Экой ты, брат, малодушный! Али мне его не жалко? Ведь я настоящую цену ему знал, а ты только сыном
был. А вот не плачу я… Три десятка лет с лишком прожили мы
душа в
душу с ним… сколько говорено, сколько думано… сколько горя вместе выпито!.. Молод ты — тебе ли горевать? Вся жизнь твоя впереди, и
будешь ты всякой дружбой богат. А я стар… и вот единого друга схоронил и стал теперь как нищий… не нажить уж мне товарища для
души!
— Я, деточка, паче всего боюсь глупости, — со смиренной ядовитостью ответил Маякин. — Я так полагаю: даст тебе дурак меду — плюнь; даст мудрец яду —
пей! А тебе скажу: слаба, брат,
душа у ерша, коли у него щетинка дыбом не стоит…
А в
душе Фомы
было сухо, темно; жуткое чувство сиротства наполняло ее…
— В
душе моей ты не
была… — возразил спокойно Фома. — Дум моих ты не знаешь…
Не умнее ли это
будет, ежели мы станем к сторонке и
будем до поры до времени стоять да смотреть, как всякая гниль плодится и чужого нам человека
душит?
— Не доходила до него моя речь… темечко у него толстовато
было, у покойного…
Душу он держал нараспашку, а ум у него глубоко сидел… Н-да, сделал он промашку… Денег этих весьма и очень жаль…
— Дерзок ты… И взгляд у тебя — темный… Раньше светлоглазых людей больше
было… раньше
души светлее
были… Раньше все
было проще — и люди и грехи… а теперь пошло все мудреное… эхе-хе!
Тоска
души, измученной в борьбе страдания от ран, нанесенных: человеку железной рукой нужды, — все
было вложено в простые, грубые слова и передавалось невыразимо тоскливыми звуками далекому, пустому небу, в котором никому и ничему нет эха.
Она стала ходить по комнате, собирая разбросанную одежду. Фома наблюдал за ней и
был недоволен тем, что она не рассердилась на него за слова о
душе. Лицо у нее
было равнодушно, как всегда, а ему хотелось видеть ее злой или обиженной, хотелось чего-то человеческого.
— О
душе моей ты не смеешь говорить… Нет тебе до нее дела! Я — могу говорить! Я бы, захотевши, сказала всем вам — эх как!
Есть у меня слова про вас… как молотки! Так бы по башкам застукала я… с ума бы вы посходили… Но — словами вас не вылечишь… Вас на огне жечь надо, вот как сковороды в чистый понедельник выжигают…
— Не смотри, что я гулящая! И в грязи человек бывает чище того, кто в шелках гуляет… Знал бы ты, что я про вас, кобелей, думаю, какую злобу я имею против вас! От злобы и молчу… потому — боюсь, что, если скажу ее, — пусто в
душе будет… жить нечем
будет!..
Фома слушал эти возгласы, и они ложились на
душу ему, как тяжесть. У всех головы
были обнажены, а он забыл снять картуз, и подрядчик, кончив молиться, внушительно посоветовал ему...
— Молчи уж! — грубо крикнул на нее старик. — Даже того не видишь, что из каждого человека явно наружу прет… Как могут
быть все счастливы и равны, если каждый хочет выше другого
быть? Даже нищий свою гордость имеет и пред другими чем-нибудь всегда хвастается… Мал ребенок — и тот хочет первым в товарищах
быть… И никогда человек человеку не уступит — дураки только это думают… У каждого —
душа своя… только тех, кто
души своей не любит, можно обтесать под одну мерку… Эх ты!.. Начиталась, нажралась дряни…
Иногда в комнате они все разгорались, как большой костер, и Ежов
был среди них самой яркой головней, но блеск этого костра слабо освещал тьму
души Фомы Гордеева.
Ее романические мечты о муже-друге, образованном человеке, который читал бы вместе с нею умные книжки и помог бы ей разобраться в смутных желаниях ее, —
были задушены в ней непреклонным решением отца выдать ее за Смолина, осели в
душе ее горьким осадком.
Он ласково и сочувственно улыбался, голос у него
был такой мягкий… В комнате повеяло теплом, согревающим
душу. В сердце девушки все ярче разгоралась робкая надежда на счастье.
Тарас Маякин говорил так медленно и тягуче, точно ему самому
было неприятно и скучно говорить. А Любовь, нахмурив брови и вытянувшись по направлению к нему, слушала речь его с жадным вниманием в глазах, готовая все принять и впитать в
душу свою.
А вы, вы ради слова, в котором, может
быть, не всегда
есть содержание, понятное вам, — вы зачастую ради слова наносите друг другу язвы и раны, ради слова брызжете друг на друга желчью, насилуете
душу…
— Господа купечество! — заговорил Маякин, усмехаясь. —
Есть в речах образованных и ученых людей одно иностранное слово, «культура» называемое. Так вот насчет этого слова я и побеседую по простоте
души…