Неточные совпадения
Лицо ее обращено
на улицу, но взгляд был так безучастен ко всему, что жило и двигалось за окном, и в то
же время был так сосредоточенно глубок, как будто она смотрела внутрь себя.
— Слава тебе, господи! Не восхотел ты, стало быть, чтобы прекратился род мой! Не останутся без оправдания грехи мои пред тобою… Спасибо тебе, господи! — И тотчас
же, поднявшись
на ноги, он начал зычно командовать: — Эй! Поезжай кто-нибудь к Николе за попом! Игнатий, мол, Матвеич просит! Пожалуйте, мол, молитву роженице дать…
— «Владыко господи вседержителю, исцеляй всякий недуг… и сию, днесь родившую, рабу твою Наталью исцели… и восстави ю от одра,
на нем
же лежит… зане, по пророка Давида словеси: в беззакониях зачахомся и сквернави вси есмы пред тобою…»
Приняв молитву, Наталья впала в беспамятство и
на вторые сутки умерла, ни слова не сказав никому больше, — умерла так
же молча, как жила.
Сначала
на стол ставили большую чашку жирных щей с ржаными сухарями в них, но без мяса, потом те
же щи ели с мясом, нарезанным мелкими кусками, потом жареное — поросенка, гуся, телятину или сычуг с кашей, — потом снова подавали чашку похлебки с потрохами или лапши, и заключалось все это чем-нибудь сладким и сдобным.
— Перестанет!.. Не для тебя я сына родил. У вас тут дух тяжелый… скучно, ровно в монастыре. Это вредно ребенку. А мне без него — нерадостно. Придешь домой — пусто. Не глядел бы ни
на что. Не к вам
же мне переселиться ради него, — не я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала — присмотр за ним будет…
Было что-то особенно сладкое в ее ласке, что-то совершенно новое для Фомы, и он смотрел в глаза старухе с любопытством и ожиданием
на лице. Эта старуха ввела его в новый, дотоле неизвестный ему мир. В первый
же день, уложив его в кровать, она села рядом с нею и, наклоняясь над ребенком, спросила его...
Жизнь мальчика катилась вперед, как шар под уклон. Будучи его учителем, тетка была и товарищем его игр. Приходила Люба Маякина, и при них старуха весело превращалась в такое
же дитя, как и они. Играли в прятки, в жмурки; детям было смешно и приятно видеть, как Анфиса с завязанными платком глазами, разведя широко руки, осторожно выступала по комнате и все-таки натыкалась
на стулья и столы, или как она, ища их, лазала по разным укромным уголкам, приговаривая...
Чудесные царства не являлись пред ним. Но часто
на берегах реки являлись города, совершенно такие
же, как и тот, в котором жил Фома. Одни из них были побольше, другие — поменьше, но и люди, и дома, и церкви — все в них было такое
же, как в своем городе. Фома осматривал их с отцом, оставался недоволен ими и возвращался
на пароход хмурый, усталый.
— И опять города, — а как
же? Только там уж не наша земля будет, а персидская… Видал персияшек, которые вот
на ярмарке-то — шептала, урюк, фисташка?
Фома видел, как отец взмахнул рукой, — раздался какой-то лязг, и матрос тяжело упал
на дрова. Он тотчас
же поднялся и вновь стал молча работать…
На белую кору березовых дров капала кровь из его разбитого лица, он вытирал ее рукавом рубахи, смотрел
на рукав и, вздыхая, молчал. А когда он шел с носилками мимо Фомы,
на лице его, у переносья, дрожали две большие мутные слезы, и мальчик видел их…
В то
же время в пятне света
на воде явилось большое, страшное человеческое лицо с белыми оскаленными зубами. Оно плыло и покачивалось
на воде, зубы его смотрели прямо
на Фому, и точно оно, улыбаясь, говорило...
— Человек должен себя беречь для своего дела и путь к своему делу твердо знать… Человек, брат, тот
же лоцман
на судне… В молодости, как в половодье, — иди прямо! Везде тебе дорога… Но — знай время, когда и за правеж взяться надо… Вода сбыла, — там, гляди, мель, там карча, там камень; все это надо усчитать и вовремя обойти, чтобы к пристани доплыть целому…
Ежов нравился Фоме больше, чем Смолин, но со Смолиным Фома жил дружнее. Он удивлялся способностям и живости маленького человека, видел, что Ежов умнее его, завидовал ему и обижался
на него за это и в то
же время жалел его снисходительной жалостью сытого к голодному. Может быть, именно эта жалость больше всего другого мешала ему отдать предпочтение живому мальчику перед скучным, рыжим Смолиным. Ежов, любя посмеяться над сытыми товарищами, часто говорил им...
— А в овраге спугнули мы сову, — рассказывал мальчик. — Вот потеха-то была! Полетела это она, да с разлету о дерево — трах! даже запищала, жалобно таково… А мы ее опять спугнули, она опять поднялась и все так
же — полетит, полетит, да
на что-нибудь и наткнется, — так от нее перья и сыплются!.. Уж она трепалась, трепалась по оврагу-то… насилу где-то спряталась… мы и искать не стали, жаль стало, избилась вся… Она, тятя, совсем слепая днем-то?
Порой эти видения возбуждали в нем прилив мощной энергии и как бы опьяняли его — он вставал и, расправляя плечи, полной грудью, пил душистый воздух; но иногда те
же видения навевали
на него грустное чувство — ему хотелось плакать, было стыдно слез, он сдерживался и все-таки тихо плакал.
— Поди ж ты! Как будто он ждет чего-то, — как пелена какая-то
на глазах у него… Мать его, покойница, вот так
же ощупью ходила по земле. Ведь вон Африканка Смолин
на два года старше — а поди-ка ты какой! Даже понять трудно, кто кому теперь у них голова — он отцу или отец ему? Учиться хочет exать,
на фабрику какую-то, — ругается: «Эх, говорит, плохо вы меня, папаша, учили…» Н-да! А мой — ничего из себя не объявляет… О, господи!
— Слушайте! — обратился к нему приемщик. — Телеграфируйте вы вашему отцу, — пусть он сбросит сколько-нибудь зерна
на утечку! Вы посмотрите, сколько сорится, — а ведь тут каждый фунт дорог! Надо
же это понимать!.. Ну уж папаша у вас… — кончил он с едкой гримасой.
Он ощутил ее дыхание
на щеке своей и так
же тихо ответил...
— Страхи какие! — не поверил Ефим, с любопытством поглядывая в лицо хозяина. Но он тотчас
же отступил
на шаг пред Фомой.
Он был зол
на Фому и считал себя напрасно обиженным; но в то
же время почувствовал над собой твердую, настоящую хозяйскую руку. Ему, годами привыкшему к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя в каюту старика-лоцмана, он уже с оттенком удовольствия в голосе рассказал ему сцену с хозяином.
— Видал? — заключил он свой рассказ. — Так что — хорошей породы щенок, с первой
же охоты — добрый пес… А ведь с виду он — так себе… человечишко мутного ума… Ну, ничего, пускай балуется, — дурного тут, видать, не будет… при таком его характере… Нет, как он заорал
на меня! Труба, я тебе скажу!.. Сразу определился, будто власти и строгости ковшом хлебнул…
Ее глаза сузились,
на щеках вспыхнул слабый румянец, и она засмеялась — точно серебряный колокольчик зазвенел. И тотчас
же встала, говоря...
— Ты не очень пяль глаза-то
на эту рожицу. Она, смотри, — как березовый уголь: снаружи он бывает такой
же вот скромный, гладкий, темненький, — кажись, совсем холодный, — а возьми в руку, — ожгет…
Крикнув, он пошатнулся
на ногах. Крестный тотчас
же подхватил его под руки и стал толкать ко гробу, напевая довольно громко и с каким-то азартом...
На кладбище, при пении вечной памяти, он снова горько и громко зарыдал. Крестный тотчас
же схватил его под руку и повел прочь от могилы, с сердцем говоря ему...
— Э-эхе-хе! — вздохнул Маякин. — И никому до этого дела нет… Вон и штаны твои, наверно, так
же рассуждают: какое нам дело до того, что
на свете всякой материи сколько угодно? Но ты их не слушаешь — износишь да и бросишь…
— И я говорю: совершенно незачем. Потому деньги дадены твоим отцом, а почет тебе должен пойти по наследству. Почет — те
же деньги… с почетом торговому человеку везде кредит, всюду дорога… Ты и выдвигайся вперед, чтобы всяк тебя видел и чтоб, ежели сделал ты
на пятак, —
на целковый тебе воздали… А будешь прятаться — выйдет неразумие одно.
И, увидав, что его слова вызвали в глазах Медынской веселый блеск, почувствовал себя смешным и глупым, тотчас
же озлился
на себя и подавленным голосом заговорил...
— Ну, зачем
же так? — укоризненно сказала женщина и, оправляя платье, нечаянно погладила рукой своей его опущенную руку, в которой он держал шляпу, что заставило Фому взглянуть
на кисть своей руки и смущенно, радостно улыбнуться. — Вы, конечно, будете
на обеде? — спрашивала Медынская.
И опять
же мы не для нее живем, и она нам экзамента производить не может… мы нашу жизнь
на свою колодку должны делать.
— Ну, я этого не понимаю… — качая головой, сказал Фома. — Кто это там о моем счастье заботится? И опять
же, какое они счастье мне устроить могут, ежели я сам еще не знаю, чего мне надо? Нет, ты вот что, ты бы
на этих посмотрела…
на тех, что вот обедали…
— Что
же мне — овцой
на него глядеть? — усмехнулся Фома.
Рассуди
же ты, пожалуйста: зачем нам
на чужое рубище заплаты нашивать, ежели не мы его изодрали?
— Фу-у! Ка-ак ты говорить научился! То есть как град по крыше… сердито! Ну ладно, — будь похож
на человека… только для этого безопаснее в трактир ходить; там человеки все
же лучше Софьиных… А ты бы, парень, все-таки учился бы людей-то разбирать, который к чему… Например — Софья… Что она изображает? Насекомая для украшения природы и больше — ничего!
— Сестра… То
же самое, —
на жизнь все жалуется. Нельзя, говорит, жить…
Фома смотрел
на Щурова и удивлялся. Это был совсем не тот старик, что недавно еще говорил словами прозорливца речи о дьяволе… И лицо и глаза у него тогда другие были, — а теперь он смотрел жестко, безжалостно, и
на щеках, около ноздрей, жадно вздрагивали какие-то жилки. Фома видел, что, если не заплатить ему в срок, — он действительно тотчас
же опорочит фирму протестом векселей…
Идя по улице, он взглянул
на окна дома и в одном из них увидал лицо Любы, такое
же неясное, как все, что говорила девушка, как ее желания. Фома кивнул ей головой и подумал...
— Н-неизвестно… Так как он малый неглупый, то, вероятно, никогда не попадется… И будет по вся дни живота его сосуществовать со мною и вами
на одной и той
же ступени равенства пред законом… О боже, что я говорю! — комически вздохнул Ухтищев.
Я почти сорок лет одну и ту
же газету читаю и хорошо вижу… вот пред тобой моя рожа, а предо мной —
на самоваре вон — тоже моя, но другая…
— Что
же надо делать? — спросила Любовь, облокачиваясь
на стол и наклоняясь к отцу.
— Там,
на месте… Они тотчас опосля этого случая пришли в себя и тут
же послали за рабочими… Поднимать будут баржу… чай, уж и начали…
Не двигая тяжелой с похмелья головой, Фома чувствовал, что в груди у него тоже как будто безмолвные тучи ходят, — ходят, веют
на сердце сырым холодом и теснят его. В движении туч по небу было что-то бессильное и боязливое… и в себе он чувствовал такое
же… Не думая, он вспоминал пережитое за последние месяцы.
Она казалась Фоме самой умной из всех, кто окружал его, самой жадной
на шум и кутеж; она всеми командовала, постоянно выдумывала что-нибудь новое и со всеми людьми говорила одинаково: с извозчиком, лакеем и матросом тем
же тоном и такими
же словами, как и с подругами своими и с ним, Фомой.
— Я-то? — Саша подумала и сказала, махнув рукой: — Может, и не жадная — что в том? Я ведь еще не совсем… низкая, не такая, что по улицам ходят… А обижаться —
на кого? Пускай говорят, что хотят… Люди
же скажут, а мне людская святость хорошо известна! Выбрали бы меня в судьи — только мертвого оправдала бы!.. — И, засмеявшись нехорошим смехом, Саша сказала: — Ну, будет пустяки говорить… садись за стол!..
Саша стояла сзади него и из-за плеча спокойно разглядывала маленького старичка, голова которого была ниже подбородка Фомы. Публика, привлеченная громким словом Фомы, посматривала
на них, чуя скандал. Маякин, тотчас
же почуяв возможность скандала, сразу и верно определил боевое настроение крестника. Он поиграл морщинами, пожевал губами и мирно сказал Фоме...
Маякин смотрел
на него, внимательно слушал, и лицо его было сурово, неподвижно, точно окаменело. Над ними носился трактирный, глухой шум, проходили мимо них какие-то люди, Маякину кланялись, но он ничего не видал, упорно разглядывая взволнованное лицо крестника, улыбавшееся растерянно, радостно и в то
же время жалобно…
— Ты слушай! Если ты трубочист — лезь, сукин сын,
на крышу!.. Пожарный — стой
на каланче! И всякий род человека должен иметь свой порядок жизни… Телятам
же — по-медвежьи не реветь! Живешь ты своей жизнью и — живи! И не лопочи, не лезь, куда не надо! Делай жизнь свою — в своем роде!
— Один — пропал… другой — пьяница!.. Дочь… Кому
же я труд свой перед смертью сдам?.. Зять был бы… Я думал — перебродит Фомка, наточится, — отдам тебя ему и с тобой всё —
на! Фомка негоден… А другого
на место его — не вижу… Какие люди пошли!.. Раньше железный был народ, а теперь — никакой прочности не имеют… Что это? Отчего?
— Н-да, я, брат, кое-что видел… — заговорил он, встряхивая головой. — И знаю я, пожалуй, больше, чем мне следует знать, а знать больше, чем нужно, так
же вредно для человека, как и не знать того, что необходимо. Рассказать тебе, как я жил? Попробую. Никогда никому не рассказывал о себе… потому что ни в ком не возбуждал интереса… Преобидно жить
на свете, не возбуждая в людях интереса к себе!..