Неточные совпадения
Но во всех трех полосах жизни Игната не покидало одно страстное желание — желание иметь сына, и чем старее он
становился, тем сильнее желал. Часто между ним и женой происходили такие беседы. Поутру, за чаем, или в полдень, за обедом, он, хмуро взглянув на жену, толстую, раскормленную женщину, с румяным
лицом и сонными глазами, спрашивал ее...
Священник пришел и, закрыв чем-то
лицо ее,
стал, вздыхая, читать над нею умоляющие слова...
— А как же? — оживленно воскликнул Фома и, обратив к отцу свое
лицо,
стал торопливо говорить ему: — Вон в один город приехал разбойник Максимка и у одного там, богатого, двенадцать бочек деньгами насыпал… да разного серебра, да церковь ограбил… а одного человека саблей зарубил и с колокольни сбросил… он, человек-то, в набат бить начал…
Фома видел, как отец взмахнул рукой, — раздался какой-то лязг, и матрос тяжело упал на дрова. Он тотчас же поднялся и вновь
стал молча работать… На белую кору березовых дров капала кровь из его разбитого
лица, он вытирал ее рукавом рубахи, смотрел на рукав и, вздыхая, молчал. А когда он шел с носилками мимо Фомы, на
лице его, у переносья, дрожали две большие мутные слезы, и мальчик видел их…
Когда учитель, человек с лысой головой и отвислой нижней губой, позвал: «Смолин, Африкан!» — рыжий мальчик, не торопясь, поднялся на ноги, подошел к учителю, спокойно уставился в
лицо ему и, выслушав задачу,
стал тщательно выписывать мелом на доске большие круглые цифры.
Опасность быть застигнутым на месте преступления не пугала, а лишь возбуждала его — глаза у него темнели, он стискивал зубы,
лицо его
становилось гордым и злым.
Толпа людей на пристани слилась в сплошное, темное и мертвое пятно без
лиц, без форм, без движения. Фома отошел от перил и угрюмо
стал ходить по палубе.
— «Зряща мя безгласна и бездыханна предлежаща, восплачьте обо мне, братия и друзи…» — просил Игнат устами церкви. Но его сын уже не плакал: ужас возбудило в нем черное, вспухшее
лицо отца, и этот ужас несколько отрезвил его душу, упоенную тоскливой музыкой плача церкви о грешном сыне ее. Его обступили знакомые, внушительно и ласково утешая; он слушал их и понимал, что все они его жалеют и он
стал дорог всем.
И, произнося раздельно и утвердительно слова свои, старик Ананий четырежды стукнул пальцем по столу.
Лицо его сияло злым торжеством, грудь высоко вздымалась, серебряные волосы бороды шевелились на ней. Фоме жутко
стало слушать его речи, в них звучала непоколебимая вера, и сила веры этой смущала Фому. Он уже забыл все то, что знал о старике и во что еще недавно верил как в правду.
Он ступал по доскам осторожно,
становясь на носки сапог, руки его были заложены за спину, а широкое бородатое
лицо все преобразилось в улыбку удивления и наивной радости.
Она
стала ходить по комнате, собирая разбросанную одежду. Фома наблюдал за ней и был недоволен тем, что она не рассердилась на него за слова о душе.
Лицо у нее было равнодушно, как всегда, а ему хотелось видеть ее злой или обиженной, хотелось чего-то человеческого.
Бросив картуз на палубу, подрядчик поднял
лицо к небу и
стал истово креститься. И все мужики, подняв головы к тучам, тоже начали широко размахивать руками, осеняя груди знамением креста. Иные молились вслух; глухой, подавленный ропот примешался к шуму волн...
После ссоры с Фомой Маякин вернулся к себе угрюмо-задумчивым. Глазки его блестели сухо, и весь он выпрямился, как туго натянутая струна. Морщины болезненно съежились,
лицо как будто
стало еще меньше и темней, и когда Любовь увидала его таким — ей показалось, что он серьезно болен. Молчаливый старик нервно метался по комнате, бросая дочери в ответ на ее вопросы сухие, краткие слова, и, наконец, прямо крикнул ей...
Ей
стало жалко его, когда она увидала, как тоскливо и уныло смотрят острые, зеленые глаза, и, когда он сел за обеденный стол, порывисто подошла к нему, положила руки на плечи ему и, заглядывая в
лицо, ласково и тревожно спросила...
Горький укор, ядовитое презрение выразились на
лице старика. С шумом оттолкнув от стола свое кресло, он вскочил с него и, заложив руки за спину, мелкими шагами
стал бегать по комнате, потряхивая головой и что-то говоря про себя злым, свистящим шепотом… Любовь, бледная от волнения и обиды, чувствуя себя глупой и беспомощной пред ним, вслушивалась в его шепот, и сердце ее трепетно билось.
Порою, останавливаясь перед зеркалом, она с грустью рассматривала полное, свежее
лицо с темными кругами около глаз, и ей
становилось жаль себя: жизнь обходит, забывает ее в стороне где-то.
Ежов задумался, не переставая вертеться и крутить головой. В задумчивости — только
лицо его
становилось неподвижным, — все морщинки на нем собирались около глаз и окружали их как бы лучами, а глаза от этого уходили глубже под лоб…
Заметка о Фоме начиналась описанием кутежа на плотах, и Фома при чтении ее
стал чувствовать, что некоторые отдельные слова покусывают его, как комары.
Лицо у него
стало серьезнее, он наклонил голову и угрюмо молчал. А комаров
становилось все больше…
— Уйди! — истерически закричал Ежов, прижавшись спиной к стене. Он стоял растерянный, подавленный, обозленный и отмахивался от простертых к нему рук Фомы. А в это время дверь в комнату отворилась, и на пороге
стала какая-то вся черная женщина.
Лицо у нее было злое, возмущенное, щека завязана платком. Она закинула голову, протянула к Ежову руку и заговорила с шипением и свистом...
— Оказалось, по розыску моему, что слово это значит обожание, любовь, высокую любовь к делу и порядку жизни. «Так! — подумал я, — так! Значит — культурный человек тот будет, который любит дело и порядок… который вообще — жизнь любит — устраивать, жить любит, цену себе и жизнь знает… Хорошо!» — Яков Тарасович вздрогнул; морщины разошлись по
лицу его лучами от улыбающихся глаз к губам, и вся его лысая голова
стала похожа на какую-то темную звезду.
Толпа людей, стоявших против него, колыхнулась, как кусты под ветром. Раздался тревожный шепот.
Лицо Фомы потемнело, глаза
стали круглыми…
Его окружили теснее;
лица купцов
стали строже, и Резников внушительно сказал ему...
Лицо его побледнело, глаза закрылись, плечи задрожали. Оборванный и измятый, он закачался на стуле, ударяясь грудью о край стола, и
стал что-то шептать.
Фома сидел, откинувшись на спинку стула и склонив голову на плечо. Глаза его были закрыты, и из-под ресниц одна за другой выкатывались слезы. Они текли по щекам на усы… Губы Фомы судорожно вздрагивали, слезы падали с усов на грудь. Он молчал и не двигался, только грудь его вздымалась тяжело и неровно. Купцы посмотрели на бледное, страдальчески осунувшееся, мокрое от слез
лицо его с опущенными книзу углами губ и тихо, молча
стали отходить прочь от него…
Неточные совпадения
Гаврило Афанасьевич // Из тарантаса выпрыгнул, // К крестьянам подошел: // Как лекарь, руку каждому // Пощупал, в
лица глянул им, // Схватился за бока // И покатился со смеху… // «Ха-ха! ха-ха! ха-ха! ха-ха!» // Здоровый смех помещичий // По утреннему воздуху // Раскатываться
стал…
Дворовый, что у барина // Стоял за стулом с веткою, // Вдруг всхлипнул! Слезы катятся // По старому
лицу. // «Помолимся же Господу // За долголетье барина!» — // Сказал холуй чувствительный // И
стал креститься дряхлою, // Дрожащею рукой. // Гвардейцы черноусые // Кисленько как-то глянули // На верного слугу; // Однако — делать нечего! — // Фуражки сняли, крестятся. // Перекрестились барыни. // Перекрестилась нянюшка, // Перекрестился Клим…
Уж налились колосики. // Стоят столбы точеные, // Головки золоченые, // Задумчиво и ласково // Шумят. Пора чудесная! // Нет веселей, наряднее, // Богаче нет поры! // «Ой, поле многохлебное! // Теперь и не подумаешь, // Как много люди Божии // Побились над тобой, // Покамест ты оделося // Тяжелым, ровным колосом // И
стало перед пахарем, // Как войско пред царем! // Не столько росы теплые, // Как пот с
лица крестьянского // Увлажили тебя!..»
Вышел вперед белокурый малый и
стал перед градоначальником. Губы его подергивались, словно хотели сложиться в улыбку, но
лицо было бледно, как полотно, и зубы тряслись.
И, сказав это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по
лицу ее. И
стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.