Неточные совпадения
Если муж звал ее в гости — она шла, но и там вела
себя так же тихо, как дома; если к ней приходили гости, она усердно поила и кормила их, не обнаруживая интереса к тому, о чем
говорили они, и никого из них не предпочитая.
— Ну,
говорю ведь — не был! Экой ты какой… Разве хорошо — разбойником быть? Они… грешники все, разбойники-то. В бога не веруют… церкви грабят… их проклинают вон, в церквах-то… Н-да… А вот что, сынок, — учиться тебе надо! Пора, брат, уж… Начинай-ка с богом. Зиму-то проучишься, а по весне я тебя в путину на Волгу с
собой возьму…
Часа два
говорил Игнат сыну о своей молодости, о трудах своих, о людях и страшной силе их слабости, о том, как они любят и умеют притворяться несчастными для того, чтобы жить на счет других, и снова о
себе — о том, как из простого работника он сделался хозяином большого дела.
Маленькая группа едва заметных глазу точек, вкрапленная в синеву неба, влечет за
собой воображение детей, и Ежов определяет общее всем чувство, когда тихо и задумчиво
говорит...
В чужих садах он держал
себя намеренно неосторожно:
говорил во весь голос, с треском ломал сучья яблонь, сорвав червивое яблоко, швырял его куда-нибудь по направлению к дому садовладельца.
— А что ты сам за
себя отвечаешь — это хорошо. Там господь знает, что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело не малое, ежели человек за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты
говоришь — я сам… Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе… Что, — Чумаков-то… не того… не ударил тебя? — с расстановкой спросил Игнат сына.
— Поди ж ты! Как будто он ждет чего-то, — как пелена какая-то на глазах у него… Мать его, покойница, вот так же ощупью ходила по земле. Ведь вон Африканка Смолин на два года старше — а поди-ка ты какой! Даже понять трудно, кто кому теперь у них голова — он отцу или отец ему? Учиться хочет exать, на фабрику какую-то, — ругается: «Эх,
говорит, плохо вы меня, папаша, учили…» Н-да! А мой — ничего из
себя не объявляет… О, господи!
Тогда она положила руки на плечи ему и тихонько толкнула его
себе на грудь, успокоительным шепотом
говоря...
А ему плакать захотелось под ее шепот, сердце его замирало в сладкой истоме; крепко прижавшись головой к ее груди, он стиснул ее руками,
говоря какие-то невнятные,
себе самому неведомые слова…
Фому и раньше частенько задевал слишком образный язык крестного, — Маякин всегда
говорил с ним грубее отца, — но теперь юноша почувствовал
себя крепко обиженным и сдержанно, но твердо сказал...
Он назвал их про
себя вылизанными, их блеск не нравился ему, не нравились лица, улыбки, слова, но свобода и ловкость их движений, их уменье
говорить обо всем, их красивые костюмы — все это возбуждало в нем смесь зависти и уважения к ним.
— В душе у меня что-то шевелится, — продолжал Фома, не глядя на нее и
говоря как бы
себе самому, — но понять я этого не могу. Вижу вот я, что крестный
говорит… дело все… и умно… Но не привлекает меня… Те люди куда интереснее для меня.
— Ага! Та-ак… Ну, и я буду
говорить про обед… Наблюдал я за тобой давеча… неразумно ты держишь
себя!
Она не выходила замуж, и крестный ничего не
говорил об этом, не устраивал вечеров, никого из молодежи не приглашал к
себе и Любу не пускал никуда.
Его выходка на поминках по отце распространилась среди купечества и создала ему нелестную репутацию. Бывая на бирже, он замечал, что все на него поглядывают недоброжелательно и
говорят с ним как-то особенно. Раз даже он услыхал за спиной у
себя негромкий, но презрительный возглас...
Когда она
говорила: у вас, по-вашему, по-купечески, — Фоме казалось, что этими словами она как бы отталкивает его от
себя.
— Не шалопаи, а… тоже умные люди! — злобно возразил Фома, уже сам
себе противореча. — И я от них учусь… Я что? Ни в дудку, ни поплясать… Чему меня учили? А там обо всем
говорят… всякий свое слово имеет. Вы мне на человека похожим быть не мешайте.
— Софья Павловна! Будет уж!.. Мне надо
говорить… Я пришел сказать вам вот что: будет! Надо поступать прямо… открыто… Привлекали вы меня к
себе сначала… а теперь вот отгораживаетесь от меня… Я не пойму, что вы
говорите… у меня ум глухой… но я ведь чувствую — спрятать
себя вы хотите… я вижу — понимаете вы, с чем я пришел!
Парень смотрел на нее, чувствуя
себя обезоруженным ее ласковыми словами и печальной улыбкой. То холодное и жесткое, что он имел в груди против нее, — таяло в нем от теплого блеска ее глаз. Женщина казалась ему теперь маленькой, беззащитной, как дитя. Она
говорила что-то ласковым голосом, точно упрашивала, и все улыбалась; но он не вслушивался в ее слова.
— А теперь — уйти мне лучше! Не понимаю я ничего… И
себя я не понимаю… Шел я к вам и знал, что сказать… А вышла какая-то путаница… Натащили вы меня на рожон, раззадорили… А потом
говорите — я тебе мать! Стало быть, — отвяжись!
Теперь в вагоне едут… депеши рассылают… а то вон, слышь, так выдумали, что в конторе у
себя говорит человек, и за пять верст его слышно… тут уж не без дьяволова ума!..
Но, сказав, что не хочет
говорить о сыне, он, должно быть, неверно понял
себя, ибо через минуту молчания заговорил хмуро и сердито...
пела Саша, глядя в стену пред
собой. А Фома все качался и
говорил...
— Я ведь понимаю, — уже мягче
говорил Маякин, видя Фому задумавшимся, — хочешь ты счастья
себе… Ну, оно скоро не дается… Его, как гриб в лесу, поискать надо, надо над ним спину поломать… да и найдя, — гляди — не поганка ли?
Старик уныло опустил голову, голос его оборвался, и так глухо, точно он
говорил куда-то внутрь
себя, он сказал...
Горький укор, ядовитое презрение выразились на лице старика. С шумом оттолкнув от стола свое кресло, он вскочил с него и, заложив руки за спину, мелкими шагами стал бегать по комнате, потряхивая головой и что-то
говоря про
себя злым, свистящим шепотом… Любовь, бледная от волнения и обиды, чувствуя
себя глупой и беспомощной пред ним, вслушивалась в его шепот, и сердце ее трепетно билось.
Теперь, бросив
говорить о
себе, Ежов заговорил иным тоном, спокойнее. Голос его звучал твердо и уверенно, лицо стало важно и строго. Он стоял среди комнаты, подняв руку с вытянутым пальцем, и
говорил, точно читал...
— Словами
себя не освободишь!.. — вздохнув, заметил Фома. — Ты вот как-то
говорил про людей, которые притворяются, что всё знают и могут… Я тоже знаю таких… Крестный мой, примерно… Вот против них бы двинуть… их бы уличить!.. Довольно вредный народ!..
Только о
себе самом он
говорил каким-то особым голосом, и чем горячее
говорил о
себе, тем беспощаднее ругал всех и всё.
— Эти простые люди, — медленно и задумчиво
говорил Фома, не вслушиваясь в речь товарища, поглощенный своими думами, — они, ежели присмотреться к ним, — ничего! Даже очень… Любопытно… Мужики… рабочие… ежели их так просто брать — все равно как лошади… Везут
себе, пыхтят…
При воспоминании о брате ей стало еще обиднее, еще более жаль
себя. Она написала Тарасу длинное ликующее письмо, в котором
говорила о своей любви к нему, о своих надеждах на него, умоляя брата скорее приехать повидаться с отцом, она рисовала ему планы совместной жизни, уверяла Тараса, что отец — умница и может все понять, рассказывала об его одиночестве, восхищалась его жизнеспособностью и жаловалась на его отношение к ней.
— Я в кровь верю! —
говорил Яков Тарасович. — В ней вся сила! Отец мой
говорил мне: «Яшка! Ты подлинная моя кровь!» У Маякиных кровь густая, никакая баба никогда не разбавит ее… А мы выпьем шампанского! Выпьем?
Говори мне…
говори про
себя… как там, в Сибири?
— Работа — еще не все для человека… —
говорил он скорее
себе самому, чем этим людям.
Его злила их солидная стойкость, эта единодушная уверенность в
себе, торжествующие лица, громкие голоса, смех. Они уже уселись за столы, уставленные закусками, и плотоядно любовались огромным осетром, красиво осыпанным зеленью и крупными раками. Трофим Зубов, подвязывая салфетку, счастливыми, сладко прищуренными глазами смотрел на чудовищную рыбу и
говорил соседу, мукомолу Ионе Юшкову...
— Милостивые государи! — повысив голос,
говорил Маякин. — В газетах про нас, купечество, то и дело пишут, что мы-де с этой культурой не знакомы, мы-де ее не желаем и не понимаем. И называют нас дикими людьми… Что же это такое — культура? Обидно мне, старику, слушать этакие речи, и занялся я однажды рассмотрением слова — что оно в
себе заключает?
Суматоха на пароходе росла, и Фома при виде этих озлобленных, растерявшихся, обиженных им людей чувствовал
себя сказочным богатырем, избивающим чудовищ. Они суетились, размахивали руками,
говорили что-то друг другу — одни красные от гнева, другие бледные, все одинаково бессильные остановить поток его издевательств над ними.
— Ты подумай, — шарлатан ты! — что ты наделал с
собой? —
говорил Резников. — Какая теперь жизнь тебе возможна? Ведь теперь никто из нас плюнуть на тебя не захочет!
С год тому назад Яков Тарасович Маякин умер. Умирая в полном сознании, он остался верен
себе и за несколько часов до смерти
говорил сыну, дочери и зятю...