Лет шестьдесят тому назад, когда на Волге со сказочною быстротой создавались миллионные состояния, — на одной из барж богача купца Заева служил водоливом Игнат Гордеев.
За девять лет супружества жена родила ему четырех дочерей, но все они умерли. С трепетом ожидая рождения, Игнат мало горевал об их смерти — они были не нужны ему. Жену он бил уже на второй год свадьбы, бил сначала под пьяную руку и без злобы, а просто по пословице: «люби жену — как душу, тряси ее — как грушу»; но после каждых родов у него, обманутого в ожиданиях, разгоралась ненависть к жене, и он уже бил ее с наслаждением, за то, что она не родит ему сына.
В то время ему было сорок три года; высокий, широкоплечий, он говорил густым басом, как протодьякон; большие глаза его смотрели из-под темных бровей смело и умно; в загорелом лице, обросшем густой черной бородой, и во всей его мощной фигуре было много русской, здоровой и грубой красоты; от его плавных движений и неторопливой походки веяло сознанием силы. Женщинам он нравился и не избегал их.
Был еще у Маякина сын Тарас, но имя его не упоминалось в семье; в городе было известно, что с той поры, как девятнадцатилетний Тарас уехал в Москву учиться и через три года женился там против воли отца, — Яков отрекся от него.
Фоме в то время было около пятнадцати лет, он ловко вывернулся из рук старика. Но не побежал от него, а, нахмурив брови и сжав кулаки, с угрозой произнес...
Просидев в уездном училище пять лет, Фома, с грехом пополам, окончил четыре класса и вышел из него бравым, черноволосым парнем, со смуглым лицом, густыми бровями и темным пухом над верхней губой.
И все-таки, даже когда Фоме минуло девятнадцать лет, — было в нем что-то детское, наивное, отличавшее его от сверстников. Они смеялись над ним, считая его глупым; он держался в стороне от них, обиженный отношением к нему. А отцу и Маякину, которые не спускали его с глаз, эта неопределенность характера Фомы внушала серьезные опасения.
— Поди ж ты! Как будто он ждет чего-то, — как пелена какая-то на глазах у него… Мать его, покойница, вот так же ощупью ходила по земле. Ведь вон Африканка Смолин на два года старше — а поди-ка ты какой! Даже понять трудно, кто кому теперь у них голова — он отцу или отец ему? Учиться хочет exать, на фабрику какую-то, — ругается: «Эх, говорит, плохо вы меня, папаша, учили…» Н-да! А мой — ничего из себя не объявляет… О, господи!
Живи так, чтобы на старости было чем молодые годы вспомянуть… вот я вспомнила себя и хоть поплакала, а разгорелось сердце-то от одной от памяти, как прежде жила…
Он был зол на Фому и считал себя напрасно обиженным; но в то же время почувствовал над собой твердую, настоящую хозяйскую руку. Ему, годами привыкшему к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя в каюту старика-лоцмана, он уже с оттенком удовольствия в голосе рассказал ему сцену с хозяином.
Пелагея относилась к нему со всей страстью любовницы, с той силой чувства, которую влагают в свои увлечения женщины ее лет, допивая последние капли из чаши жизни.
— Да ты, брат, тоже спятил! Ей-богу, спятил! Опомнись! В шестьдесят три года любовниц заводить… да еще в такую цену! Что ты? Ну, я это Игнату расскажу!
— Экой ты, брат, малодушный! Али мне его не жалко? Ведь я настоящую цену ему знал, а ты только сыном был. А вот не плачу я… Три десятка лет с лишком прожили мы душа в душу с ним… сколько говорено, сколько думано… сколько горя вместе выпито!.. Молод ты — тебе ли горевать? Вся жизнь твоя впереди, и будешь ты всякой дружбой богат. А я стар… и вот единого друга схоронил и стал теперь как нищий… не нажить уж мне товарища для души!
Когда крестный говорил о чиновниках, он вспомнил о лицах, бывших на обеде, вспомнил бойкого секретаря, и в голове его мелькнула мысль о том, что этот кругленький человечек, наверно, имеет не больше тысячи рублей в год, а у него, Фомы, — миллион. Но этот человек живет так легко и свободно, а он, Фома, не умеет, конфузится жить. Это сопоставление и речь крестного возбудили в нем целый вихрь мыслей, но он успел схватить и оформить лишь одну из них.
— Это надо чувствовать… С одним понятием никуда не допрыгаешь, и ты еще пожелай, так пожелай, чтобы гора тебе — кочка, море тебе — лужа! Эх! Я, бывало, в твои годы играючи жил! А ты все еще нацеливаешься…
— Подождите, голубчик! Сегодня я могу сказать вам… что-то хорошее… Знаете — у человека, много пожившего, бывают минуты, когда он, заглянув в свое сердце, неожиданно находит там… нечто давно забытое… Оно лежало где-то глубоко на дне сердца годы… но не утратило благоухания юности, и когда память дотронется до него… тогда на человека повеет… живительной свежестью утра дней…
— В твои годы отец твой… водоливом тогда был он и около нашего села с караваном стоял… в твои годы Игнат ясен был, как стекло… Взглянул на него и — сразу видишь, что за человек. А на тебя гляжу — не вижу — что ты? Кто ты такой? И сам ты, парень, этого не знаешь… оттого и пропадешь… Все теперешние люди — пропасть должны, потому — не знают себя… А жизнь — бурелом, и нужно уметь найти в ней свою дорогу… где она? И все плутают… а дьявол — рад… Женился ты?
— Он спрашивает! Человек, который живет, как отшельник, не пьет, не играет, не любит женщин… ах, да! Вы знаете, Фома Игнатьевич? Наша несравненная патронесса завтра уезжает за границу на все лето.
— Тараска — тоже нарыв… Дышит жизнь на вас, молокососов, а вы настоящих ее запахов разобрать не можете, глотаете всякую дрянь, и оттого у вас — муть в башках… Тараска… Лет за тридцать ему теперь… пропал он для меня!.. Тупорылый поросенок…
— Нужда, девка! Нужда — сила, стальной прут в пружину гнет, а сталь — упориста! Тарас? Поглядим! Человек ценен по сопротивлению своему силе жизни, — ежели не она его, а он ее на свой лад крутит, — мое ему почтение! Э-эх, стар я! А жизнь-то теперь куда как бойка стала! Интересу в ней — с каждым годом все прибавляется, — все больше смаку в ней! Так бы и жил все, так бы все и действовал!..
Я шестьдесять семь лет на сей земле живу и уже вот у гроба своего стою, но вижу: когда я молод был, и цветов на земле меньше было и не столь красивые цветы были…
Чтобы учиться и не издохнуть с голода, я шесть лет кряду обучал грамоте каких-то болванов и перенес массу мерзостей со стороны разных папаш и мамаш, без всякого стеснения унижавших меня…
Вронский и Анна всё в тех же условиях, всё так же не принимая никаких мер для развода, прожили всё лето и часть осени в деревне. Было между ними решено, что они никуда не поедут; но оба чувствовали, чем долее они жили одни, в особенности осенью и без гостей, что они не выдержат этой жизни и что придется изменить ее.
Как обходительна! добра! мила! проста! Балы дает нельзя богаче, От рождества и до поста, И летом праздники на даче. Ну, право, что́ бы вам в Москве у нас служить? И награжденья брать и весело пожить?
Видно, непоправимая прелесть своя есть в каждом месяце года, будь то месяц весенний или зимний, летний или осенний. <…> Лето при любой дурной погоде — с дождями и холодом — остается летом. И зима — зимой, хотя порой и в декабре идет дождь, и в январе мало снега.