Когда дед Еремей сидел на дворе, Терентий выходил на крыльцо и смотрел на него, прищуривая глаза и прислоняя ладонь ко лбу. Жёлтая бородёнка на его остром лице вздрагивала, он спрашивал виноватым голосом...
Однажды Перфишку вызвали в полицию. Он ушёл встревоженный, а воротился весёлый и привёл с собой Пашку Грачёва, крепко держа его за руку. Пашка был такой же остроглазый, только страшно похудел, пожелтел, и лицо у него стало менее задорным. Сапожник притащил его в трактир и там рассказывал, судорожно подмигивая глазом...
Илья стоял в двери, сердце его неприятно сжалось. Он видел, как бессильно качается на тонкой шее большая голова Якова, видел жёлтое, сухое лицо Перфишки, освещённое блаженной улыбкою, и ему не верилось, что он действительно Якова видит, кроткого и тихого Якова. Он подошёл к нему.
Старик вдруг отвёл лампу в сторону от лица Ильи, привстал на носки, приблизил к Илье своё дряблое, жёлтое лицо и тихо, с ядовитой усмешкой спросил его...
Затем, перегнувшись через прилавок, взглянул на старика: тот съёжился в узкой щели между прилавком и стеной, голова его свесилась на грудь, был виден только жёлтый затылок.
Он с треском уселся на стул, раскрыл книгу, низко наклонился над ней и, водя пальцем по жёлтой от старости толстой бумаге, глухо, вздрагивающим голосом прочитал...
Мимо, тихо шлёпая туфлями, проходили один за другим больные в жёлтых халатах, поглядывая на него скучающими глазами; со звуками их тихого говора сливались чьи-то стоны, долетавшие издали…
Они стояли в полутёмном углу коридора, у окна, стёкла которого были закрашены жёлтой краской, и здесь, плотно прижавшись к стене, горячо говорили, на лету ловя мысли друг друга.
Голос у Якова стал слаб и звучал, как скрип пилы, режущей дерево. Читая, он поднимал левую руку кверху, как бы приглашая больных в палате слушать зловещие пророчества Исайи. Большие мечтательные глаза придавали жёлтому лицу его что-то страшное. Увидав Илью, он бросал книгу и с беспокойством спрашивал товарища всегда об одном...
Весёлое солнце весны ласково смотрело в окна, но жёлтые стены больницы казались ещё желтее. При свете солнца на штукатурке выступали какие-то пятна, трещины. Двое больных, сидя на койке, играли в карты, молча шлёпая ими. Высокий, худой мужчина бесшумно расхаживал по палате, низко опустив забинтованную голову. Было тихо, хотя откуда-то доносился удушливый кашель, а в коридоре шаркали туфли больных. Жёлтое лицо Якова было безжизненно, глаза его смотрели тоскливо.
При напоминании о дочери прибаутки и улыбки исчезали у сапожника, — точно ветер осенний сухие листья с дерева срывал. Жёлтое лицо его вытягивалось, он сконфуженным, тихим голосом говорил...
Лунёв украдкой рассматривал её лицо, резко отличное от всех женских лиц, которые он видел до сей поры, её коричневое платье, очень поношенное, её башмаки с заплатками и жёлтую соломенную шляпу.
— Эх! — с удовольствием воскликнул Яков, когда Лунёв подошёл к буфету, и тотчас беспокойно оглянулся на дверь сзади себя. Лоб у него был мокр от пота, щёки жёлтые, с красными пятнами на них. Он схватил руку Ильи и тряс её, кашляя сухим кашлем.
Приподняв голову, он увидал себя в зеркале. Чёрные усики шевелились над его губой, большие глаза смотрели устало, на скулах горел румянец. Даже и теперь его лицо, обеспокоенное, угрюмое, но всё-таки красивое грубоватой красотой, было лучше болезненно жёлтого, костлявого лица Павла Грачёва.
Тупое чувство какой-то лени мешало Лунёву отвечать на слова товарища. Безразличным взглядом он рассматривал возбуждённое, насмешливое лицо Павла и чувствовал, что укоры не задевают его души. Жёлтые волоски в усах и на подбородке Грачёва были как плесень на его худом лице, и Лунёв смотрел на них, равнодушно соображая...
Справа от него сидел славный старичок с маленькой седой бородкой, курносый, в очках, а слева — человек лысый, с раздвоенной рыжей бородой и жёлтым неподвижным лицом.
В окнах домов зажигались огни, на улицу падали широкие, жёлтые полосы света, а в них лежали тени цветов, стоявших на окнах. Лунёв остановился и, глядя на узоры этих теней, вспомнил о цветах в квартире Громова, о его жене, похожей на королеву сказки, о печальных песнях, которые не мешают смеяться… Кошка осторожными шагами, отряхивая лапки, перешла улицу.
На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха.
Рудин с досадой приблизился к окну и бросил фуражку на стол. Он не много изменился, но пожелтел в последние два года; серебряные нити заблистали кой-где в кудрях, и глаза, все еще прекрасные, как будто потускнели; мелкие морщины, следы горьких и тревожных чувств, легли около губ, на щеках, на висках.
Ромашов глядел на него с молчаливым состраданием. Все лицо Назанского странно изменилось за то время, как оба офицера не виделись. Глаза глубоко ввалились и почернели вокруг, виски пожелтели, а щеки с неровной грязной кожей опустились и оплыли книзу и некрасиво обросли жидкими курчавыми волосами.
Да, он был ужасен. Его волосы начали выпадать. Его кожа, черная от природы, побледнела и пожелтела; раздутое лицо натянуло ее до того, что она лопнула за ухом. Там копошились черви. Ноги, затянутые в штиблеты, раздулись, и между крючками штиблет вылезли огромные пузыри. И весь он раздулся горою. Что сделает с ним солнце сегодня?